Читаем Дожить до рассвета полностью

Я шагаю впереди по тропинке и со странным облегчением ощущаю в себе щемящую пустоту от чего-то потерянного, пережитого, что уже отступило и не волнует, только еще холодит внутри. У меня уже нет ни прежней зависти к Лешке, ни мучительного стремления к Люсе, через все это я уже перешагнул и, кажется, повзрослел, а может, и поумнел за одну эту ночь.

Мы идем молча. Тихонько поскрипывает дужка котелка. Лукьянов, как всегда, задумчивый и замкнутый. Я припоминаю, как недавно Лешка оскорбил его напоминанием о плене, а он смолчал, стерпел, перенес все в себе.

— Что вы ему по морде не дали тогда? — спрашиваю я, оглянувшись. — Стоило.

Лукьянов вздыхает, потом спокойно отвечает:

— Вряд ли стоило. Не он первый, не он последний. Я уже привык.

— Ну и напрасно. Так он и будет цепляться, тиранить. Если сдачи не дать. Он такой.

— Никто человека не тиранит больше, чем он самого себя.

— Это если у человека совесть есть. А у Задорожного она и не ночевала.

— Нет, почему? — подумав, отвечает Лукьянов. — По-своему он прав. Относительно, конечно. Да ведь в мире все относительно.

Мы снова молчим, не спеша идем и вслушиваемся в ночь.

Тропинка приводит нас к полоске подсолнуха, который серой неподвижной стеной дремлет в ночи. По ту сторону его, на дороге, слышатся солдатские голоса, где-то дальше, на тропинке, коротко вспыхивает искра от цигарки; оттуда доносится приглушенный смех. Хоть и война, всюду опасность, но, пока тихо, жизнь идет своим чередом.

Лукьянов плетется сзади, и в созерцательно-спокойном настроении его я угадываю тихий отзвук пережитых страданий, заметный душевный надлом. Это теперь мне близко и понятно, и я спрашиваю:

— Скажите, а как вы в плен попали?

Лукьянов с полминуты молчит, что-то думает, затем говорит:

— Очень просто. Под Харьковом, в сорок втором. Ранило. Потерял сознание, очнулся — кругом немцы. Ну, лагерь и все…

Я думаю, что Лукьянов скажет еще что-то, но он умолкает.

В одном месте мы натыкаемся на небольшую минную воронку. Лунный свет слабо высвечивает на тропке ее черное пятно со стабилизатором, торчащим в середине. Хотя мина уже и не опасна, но не хочется ступать в эту зловещую черноту. Я перескакиваю воронку. Лукьянов обходит ее стороной.

— Таково было начало моего конца, — вздыхает Лукьянов.

— Начало конца! — повторяю я, впервые пораженный парадоксальным смыслом этих двух обыкновенных, если их взять в отдельности, слов. — А потом что?

— Потом? Потом начался ад. Все лето закапывали противотанковые рвы на Украине. В сорок первом их накопали тысячи километров. А мы закапывали. Никому это не нужно было, но, видно, иной работы для нас не нашлось…

— Вы, кажется, до плена офицером были?

— Лейтенантом. Командиром саперного взвода.

— Ну, а потом?

— А потом вот рядовой, — грустно улыбается Лукьянов.

Я не спрашиваю больше, понимаю, что его наказали, хотя не могу понять, почему человек, который столько перенес, должен еще и у нас нести наказание.

— Это, брат, так, — говорит он, идя рядом. — В войну мне страшно не повезло. Во всех отношениях.

Лукьянов замедляет шаг, вглядывается в сумеречную даль и озабоченно продолжает:

— Понимаете, что получилось. Отец мой Герой Советского Союза. А я вот неудачник, стыдно признаться.

Я настораживаюсь, слушаю. Он замечает это и доверительно объясняет:

— Отец — командир бригады. Между прочим, после плена я так и не написал ему. Не осмелился. Да и что напишешь? Правда, он мягкой души человек. Мать тоже. Ни денег, ни ласки не жалели. Кажется, и я неплохой был. Слушался, учился. В сорок первом из дому вместе пошли. Отец — на фронт, я — в училище. Мечтал о подвигах, об орденах. И вот как все дико обернулось.

— Да, это плохо. Война все!

— Война, конечно. Но не в одной войне дело, — возражает он. — Что-то и во мне сфальшивило. Я-то знаю…

Его беда чем-то подкупает, я верю, искренне сочувствую ему и хочу успокоить.

— Ну ничего. Еще не поздно. Может, звание восстановят. Быть бы живым. А на обиды вы не обращайте внимания. Нс все же в армии такие, как… Задорожный.

— Так-то оно так… Но я не о звании… Кстати, вы не очень верьте этому Задорожному, — переходит на другое Лукьянов. — Он трепло. Набрешет с три короба, а на деле ничего и не было. Таких много среди нашего брата.

Эти слова сначала удивляют, а потом вдруг нежданно обнадеживают меня. Я даже останавливаюсь, и у меня невольно вырывается:

— Правда?

— Ну а вы как думали? Люся отличная девушка. Не может она… И вообще много наших бед оттого, что мы не Дбверяем женщине. Мало уважаем ее. А ведь в ней — святость материнства. Мудрость веков. Она антагонист бесчеловечности, потому что она мать. Она много выстрадала. Страдания выкристаллизовали ее душу. И правильно сказал Желтых: жизнь, муки и терзания делают человека человеком. Человек не перестрадавший — трава.

Навстречу молча бредут пехотинцы, неся на передовую ранний завтрак. Часом позже тут уже не пройдешь, кто опоздает, будет голодать до вечера. Мы всматриваемся в их невыразительные при луне лица, но знакомых нет.

— Мы не опоздали, хлопцы? — спрашиваю я.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека «Дружбы народов»

Собиратели трав
Собиратели трав

Анатолия Кима трудно цитировать. Трудно хотя бы потому, что он сам провоцирует на определенные цитаты, концентрируя в них концепцию мира. Трудно уйти от этих ловушек. А представленная отдельными цитатами, его проза иной раз может произвести впечатление ложной многозначительности, перенасыщенности патетикой.Патетический тон его повествования крепко связан с условностью действия, с яростным и радостным восприятием человеческого бытия как вечно живого мифа. Сотворенный им собственный неповторимый мир уже не может существовать вне высокого пафоса слов.Потому что его проза — призыв к единству людей, связанных вместе самим существованием человечества. Преемственность человеческих чувств, преемственность любви и добра, радость земной жизни, переходящая от матери к сыну, от сына к его детям, в будущее — вот основа оптимизма писателя Анатолия Кима. Герои его проходят дорогой потерь, испытывают неустроенность и одиночество, прежде чем понять необходимость Звездного братства людей. Только став творческой личностью, познаешь чувство ответственности перед настоящим и будущим. И писатель буквально требует от всех людей пробуждения в них творческого начала. Оно присутствует в каждом из нас. Поверив в это, начинаешь постигать подлинную ценность человеческой жизни. В издание вошли избранные произведения писателя.

Анатолий Андреевич Ким

Проза / Советская классическая проза

Похожие книги