Учился он средне. Стипендия ему не досталась. Отец вынужден был распроститься с десятиной земли, продать ее, чтобы дать сыну возможность доучиться.
Он готов был на все, неграмотный отец, чтобы «выучить своего сына на пана».
Из семинарии Александр Довженко вышел в 1914 году, — вышел, по его же словам, «политически неграмотным и темным юношей девятнадцати с половиной лет».
Когда началась война с Германией, от воинской службы его по болезни сердца освободили.
Он учительствовал во Втором Житомирском смешанном высшеначальном училище. Его предметами были природоведение и гимнастика. Учителей не хватало; работы у Довженко все прибавлялось. Он стал преподавать физику, и географию, и историю — учил детей зимой, а летом водил школьников на экскурсии по речке Тетерев; ребята собирали гербарий, а Довженко писал пейзажи, и так продолжалось до тех пор, пока он не понял, что любимое дело не может быть делом любительским, оно требует, чтобы человек отдавал ему всего себя, без остатка.
Но чтобы так отдаться любимому делу, надобно твердо верить в свой талант. А уверенности не было. Сашко мечтал об Академии художеств. Она, однако, была далеко — в Петербурге. А Сашко смог доехать только до Киева и заявление понес в университет святого Владимира на естествоведческий факультет.
Его не приняли. Высшеначальное училище и учительская семинария не составляли ценза, необходимого для сдачи университетских экзаменов. Выяснилось, что высшее образование он сможет получить, лишь поступив на экономический факультет Коммерческого института.
Только в этот институт и только на один этот его факультет.
Довженко пошел в коммерческий. Но стал слушать там лекции по физике, читавшиеся на другом факультете. Он потом грустно шутил, что слишком часто так выходило в его жизни: считался на одном факультете, а лекции слушал на другом…
Институт находился напротив Ботанического сада, невдалеке от Владимирского собора. Мимо института, под каштанами Владимирской улицы и меж тополей Бибиковского бульвара мчались к вокзалу автомобили покидающей Киев петлюровской директории, печатали шаг вступающие кайзеровские оккупационные части, скакали конные шкуровцы. Очищая свой город, шли перебежками вооруженные арсенальцы. Просыпаясь по утрам, киевляне выглядывали на улицу и пытались угадать: кому принадлежит сегодня власть в городе.
В фабричных цехах шла странная жизнь: рабочие приходили туда не по обязанности, а по привычке, но каждый занимался тут своим, частным делом. Одни делали зажигалки, другие гнули тонкие трубочки для масляных домашних коптилок, третьи паяли кухонные кастрюли.
Странной жизнью жил и Коммерческий институт. Дня не проходило без бурных митингов. Лекция старого экономиста, рассказывавшего о значении чумацкого соляного промысла в XVIII веке, сменялась призывом гетманского офицера в щегольском жупане идти в полки, формируемые для защиты Киева от добровольческой армии генерала Деникина. Офицера с одинаковым азартом освистывали сторонники «Единой, неделимой» и приверженцы Симона Петлюры.
Какие только фантастические программы не излагались в те дни с импровизированных трибун перед разгоряченными студентами!
Большевиков преследовали и гетманская полиция и деникинская контрразведка. Публично выступать они не могли и собирались нелегально.
Только две области человеческой жизни и казались устойчивыми в ту пору: регулярность институтских занятий и вечерние встречи влюбленных, которые по киевской традиции происходили чаще всего на тихом и зеленом пятачке между Коммерческим институтом и Владимирским собором. Впрочем, устойчивой была лишь традиция места; лишь вечерние свечи каштанов и пух тополей. Сами встречи, слова, объятия не бывали здесь такими никогда прежде. Даже для самых рассудительных будущих экономистов они никак не связывались с каким бы то ни было представлением о завтрашнем дне; все могло оборваться на полуслове, все было отмечено тем самым «ах, пропади все пропадом», которое в написанной о том самом киевском времени пьесе Михаила Булгакова «Дни Турбиных» так верно и естественно вырывается у Елены, когда ее целует поручик Шервинский.
В 1918 году студент Сашко Довженко стал «головой» институтской «громады» (студенческого комитета). «Я вошел в революцию не в те двери, — запишет он двадцать лет спустя в своей автобиографии. — Я стал большевиком лишь в середине 1919 года. Мир оказался куда сложнее. Сложнее оказалась и тогдашняя Украина. Она была полна своих и чужих господ, хорошо разговаривавших по-украински, да и подпанки, среди которых я вращался в поисках правды, оказались никчемной горсткой неучей, шарлатанов и предателей. Я бросил их и бежал с чувством глубокой обиды и горечи, и воспоминание о них остается самым тяжким воспоминанием моей жизни. Мне ничто не досталось даром».