Он снова вел любимую преподавательскую работу. На курсе, которым он руководил, учились студенты из многих стран. Пятнадцать национальностей. Один из них вспоминает с сохраненной навсегда благодарностью:
«Все экзаменаторы спрашивали у поступающих:
— Почему вы хотите стать режиссером?
Александр Петрович спросил:
— Что вы хотите сказать людям?»
Он задал самый важный для художника вопрос и сумел так учить студентов, чтобы этот вопрос уже никогда не давал о себе забыть.
Студенты говорят:
— Мы гордились своим именем: «Мастерская Довженко».
Впервые после двенадцати самых трудных лет его жизни Довженко не испытывал опасения за судьбу написанного. Он готовился к привычным нелегким постановочным хлопотам с ощущением радости и внутреннего освобождения. И в самом деле, сценарий «Поэмы о море» был утвержден на этот раз очень быстро, без придирок, без требований о поправках и доработках. А «Зачарованную Десну» он читал студентам, литераторам, кинематографистам и всякий раз видел искренность чувств, разбуженных прочитанным. То, что читалось на лицах, радовало больше, чем высказанные похвалы и поздравления.
Он собирался приступать к съемкам. Смотрел актеров. Спорил с администраторами, готовясь к большим и трудным массовкам. Сам готовился к роли, собираясь присутствовать на экране — участвовать в поэме так же, как он участвовал в создании моря. Новую Каховку он не мог отделить от себя и себя не мог увести из Новой Каховки. Все происходящее на экране зритель должен был видеть глазами автора фильма, находясь рядом с ним и соучаствуя в обдумывании происходящего.
И еще одна новая задача возникла перед режиссером. «Поэма о море» должна была стать первым широкоэкранным фильмом Довженко. Новые возможности и особый язык широкого экрана он продумывал так же, как когда-то обдумывал возможности и язык звукового, а потом цветного кино.
В это время и в личной жизни он был занят делом, которое приносило ему радость. Он собрал все свои скромные сбережения, получил участок земли в подмосковном писательском поселке Переделкино, принялся строить небольшую дачу. Ему было за шестьдесят, и он хотел построить дом, где смог бы спокойно работать. Там должна была быть просторная светлая мастерская и одна жилая комната. И конечно, сад. И еще хотелось, чтобы этот подмосковный уголок напоминал об Украине. Небольшая беленая сторожка стояла среди деревьев, как сельская мазанка. Перед ней росли подсолнухи, но они оставались чахлыми и так и не стали похожими на те, с которых начинаются кадры «Земли».
В 1955 году дача была построена. Ее окружал крохотный и совсем еще молодой сад, где на клумбах уже зацветали крупные и яркие цветы. Большое окно пропускало в мастерскую много солнечного света. Здесь стоял простой стол, на котором удобно располагались рукописи и книги. В мастерской он успел лишь несколько раз поработать.
Но переночевать на своей даче так ни разу и не успел.
Всякий приезд заканчивался тем, что дела торопили в город.
Он часто думал: не перебраться ли снова в Киев?
Многие сцены «Поэмы о море» предстояло снимать там.
По старой привычке Довженко хотел прийти в Киеве к архитекторам и муниципальным властям, рассказать, что он знает, где нужно на днепровских склонах сажать клен, где явор, где тополь.
Он хотел увидеть в киевских садах калину, сирень, черемуху, сельские чернобривцы и троянды на клумбах.
На Владимирской горке он облюбовал место для Пантеона и писал в дневнике, что вокруг должны находиться священные для Украины могилы: Леся Украинка, Мария Заньковецкая, Микола Лысенко…
И новую архитектуру города он, как всегда, видел по-своему. В самый последний свой приезд Довженко по-прежнему продолжал перестраивать город в своей мечте и, как вспоминает Юрий Тимошенко, на «позорную Козловку» мог топать, как на живого врага, требуя ее сноса. Тот же Тимошенко рассказывает, что Довженко однажды позвонил ему с вокзала. Тимошенко заторопился на встречу.
— Да нет, — сказал Довженко. — Хочу прогуляться, посмотреть первый заново поставленный дом на Крещатике. Через полчаса буду у вас.
Прошел час, другой, Довженко все не было.
Потом оказалось, что, когда он увидел этот первый дом, у него так плохо стало с сердцем, что он едва добрался на такси к сестре и лег, чтобы прийти в себя[108].
Он по-иному видел свой город, и по-иному видел завтрашние села, и писал, что должно наступить время, когда грустный налог на бездетность будет заменен всеобщим веселым налогом на бездревесность: кто не посадил и не вырастил пяти деревьев за двадцать лет своей жизни — плати за чистый воздух. «Вырастут сотни миллионов новых деревьев, и уменьшится бездетность. И еще усилится то, чему и цены нет, — любовь к земле, к дереву и хлеборобству, достатку, процветанию».