Но его как-то ощутимо подпирало время. Была жгучая потребность реализации. Я была потрясена, когда он, разговорившись, выдал что-то вроде своего писательского манифеста. Приблизительно так: “Я писатель-середняк, упирающий на мастерство. Приличный третий сорт. Массовик-затейник. Неизящный беллетрист. У меня нет тяги в будущее. Я муха-однодневка, заряженная энергией и талантом, но только на один день. А ее заставляют ждать завтра и послезавтра. А вы предлагаете мне писать для себя и в стол. Все равно что живым — и в гроб”.
Однажды я, утомившись отказывать, посоветовала ему оставить раз и навсегда надежду и, соответственно, стратегию (в его случае, трудоемкую) напечататься в отечестве во что бы то ни стало и чего бы это ни стоило. А стоило, говорю, многого. Большего, чем он мог вынести пристойно».
Должен сказать, что «советское» тогда вовсе уже не требовалось. Гораздо большей симпатией пользовалось антисоветское, хотя опубликовать его в журналах и было нельзя. Да Довлатов был и не так глуп, чтобы такое писать да еще носить по редакциям. И Лена, конечно, как все тогда работники культурного фронта, была в душе антисоветчиком и эстетом. Так что не из идейных соображений она отвергала рассказы Довлатова, а из эстетских… Не дотянул! А может, и не туда тянет? Если бы Клепикова полюбила его тогда как писателя и как человека — не сказала бы того, что сказала.
Да, была у Довлатова такая слабость (или сила?) — пытаться совершенствовать свои рассказы в процессе пробивания, стараясь «пристроиться» к нужному течению, которое он никак не мог уловить, пока не создал свое собственное. Но суетливость эта, я думаю, лучше, чем гордое тупое оцепенение — мол, меня еще найдут и оценят, мое время еще придет! Он знал, что само по себе — не придет. Поэтому писал и писал. И посылал. И ходил в редакции.
И вдруг самая престижная тогда литературная группа «Горожане», видно, почувствовав, что им не только мешают внешние обстоятельства, но и не хватает чего-то своего, приглашает к себе Довлатова, чуя в нем силу. Их жизнь это не изменило и не спасло. Общий сборник, хоть вроде бы и вполне лояльный, так и не вышел, вызвав, видимо, подозрения: «А чего это они сгруппировались?» Но для Довлатова, наверно, то было первое признание в литературной среде.
Тогда же произошла еще одна важная встреча. Лучший друг и «пособник» Довлатова Андрей Арьев, оставшись после университета на некоторое время без работы, устроился секретарем к Вере Пановой. После инсульта она была парализована, лежала в комаровском Доме творчества и нуждалась в помощнике. Поработав там некоторое время, Арьев предложил на свое место Довлатова.
Для Довлатова это оказалось очень важным. Помогая Вере Федоровне во всем — от переписки с Корнеем Чуковским до выноса мусора, — он проникся к ней симпатией и уважением. Ее суждения были строги и абсолютно независимы. Никаких компромиссов, которые считались неизбежными для советского писателя, она не признавала. Писать только правду! При этом, ни разу не покривив душой, она не раз получала Сталинские премии. Не надо кивать на обстоятельства, ныть и лениться.
Надо побеждать! — такой, думаю, моральный урок получил Довлатов у нее.
Кроме того, он читает Пановой вслух — причем лишь литературу самую высокую, Томаса Манна, Джойса, Достоевского. Полезно послушать их! Довлатов находит в них созвучие и поддержку. Он со смехом пересказывал мне то место из «Идиота», где все наперебой уверяют Мышкина, что они настолько благородно относились к его матери, что даже уступали один другому право посвататься. «Это уж как-то даже чересчур!» — восклицал Мышкин, и Панова смеялась вместе с Сергеем. Смех и высокая литература вполне совместны — Довлатов находил поддержку своим усилиям.
В 1967 году он посылает шесть своих рассказов в «Новый мир» — и получает замечательную рецензию Инны Соловьевой:
«Беспощадный дар наблюдательности, личная нота автора… Программным видится демонстративный, чуть заносчивый отказ от морали… Сама демонстративность авторского невмешательства становится системой безжалостного зрения. Хочется сказать о блеске стиля, о некотором щегольстве резкостью, о легкой браваде в обнаружении прямого знакомства автора с уникальным жизненным материалом. Но в то же время рассказы Довлатова — это прежде всего рассказы “школы”. То, что автор — ленинградец, узнаешь не по обратному адресу. “Молодая ленинградская школа” так и впечатана в каждую строку… Бесспорные уроки советской прозы двадцатых годов… Этот пристальный авторский взгляд. На рассказах лежит особый, узнаваемый лоск “школы для своих”. Это беда развития школы, не имеющей доступа к читателю, лишенной такого выхода, насильственно… загнанной внутрь… ни один из предлагаемых рассказов не может быть отобран для печати».