Вайль любил вспоминать Павла Петровича Петуха, который приговаривает, потчуя Чичикова жареным теленком, "Два года воспитывал на молоке, ухаживал, как за сыном!" Однажды мы так долго сидели в нашем любимом кафе "Борджиа", что перепробовали все меню. Даже официантка не выдержала и спросила: "О чем можно говорить четыре часа?" Мы ей сказали правду: "О Гоголе".
В свои "Записные книжки" Сергей заносил не то, что ему говорили, а то, что он слышал. Я, например, не помню, чтобы рассказывал Довлатову хоть одну из баек, в которых упоминается моя фамилия.
Дело не в искажении истины - все они, увы, достаточно близки к правде, мне просто трудно понять принципы отбора. Думаю, что Сергей лучше знал, из чего делается литература.
Как-то зимой Довлатов собирался за границу и расспрашивал, где ему получить нужные бумаги. Я нудно объяснял. Раздраженный перспективой Сергей с претензией говорит:
- Ну и как же я найду в толпе просителей чиновника?
- В американской конторе, где нет гардеробов, он один будет без пальто, - сказал я и удостоился довлатовского одобрения.
Другой раз это случилось летом. Закуривая /тогда мы еще оба курили/, я пожаловался, что в жару карманов мало - спички некуда деть, а зимой карамнов так много, что спичек и не найдешь.
Я сам не знаю, что Довлатов нашел в этих незатейливых репликах, но Сергей умел пускать в дело то, что другие считали шлаком. Он сторожил слово, которое себя не слышит. Его интересовало не то, что люди говорят, а то, о чем они проговариваются.
Бергсон, чуть ли не единственный философ, сказавший что-то дельное о юморе, писал, что смешным нам кажется человек, который ведет себя, как машина. У Довлатова это - говорящая машина. Он подслушивал своих героев в те минуты, когда они говорят механически, не думая.
В мире омертвевшего, клишированного языка не важно, что говорить. Речь выполняет ритуальную роль, смысл которой не в том, что говорится, а в том, кем и когда произносятся обрядовые формулы.
Сейчас меняются части этих формул, но не их магическая функция. Вот недавний пример. Московский телекомментатор говорит: "Вывод войск должен проходить цивилизованным путем, то есть позже, чем предусмотрено договором".
Комическое противоречие в содержании не замечается, потому что соблюдена форма, требующая употребить волшебное слово "цивилизованный". Язык работает вхолостую. Никто не слышит того, что говорится, потому что никто и не слушает. Кроме Довлатова, который хватал нас за руку, чтобы поделиться подслушанным.
У одного писателя он нашел "ангела в натуральную величину" и "кричащую нечеловеческим голосом козу". У другого - "локоны, выбивающиеся из-под кружевного фартука". А вот, что говорит его майор Афанасьев: "Такое ощущение, что коммунизм для него уже построен. Не понравится чья-то физиономия - бей в рожу!".
На этом же приеме построен лучший рассказ "Зоны" - "Представление". Довлатов заставил читателя - скорее всего, впервые в жизни - вслушаться в слова исполняющегося перед зэками "Интернационала": "Вставай проклятьем заклейменный весь мир голодных и рабов".
Как-то я сдуру попал в нью-йоркский ночный клуб "Туннель".
Много чего там было странного: мохнатый бар с поросшими синей шерстью стенами, манекенщицы в водолазных костюмах, стойка с напитками вокруг писсуара. Но больше всего меня поразила оптическая оргия.
В полной темноте на долю секунды вспыхивает ослепительная лампа. С каждой вспышкой картина менянется, но никакого движения в зале не происходит - оно скрыто от нас периодами темноты.
Создается тревожный эффект. Привычный нам слитный мир распадается на фрагменты - как в вынутой из проектора киноленте.
Мигающий свет делает танцующих неподвижными, придавая им выразительность восковых фигур. Живое притворяется неживым - застывшие гримасы, обрубки жестов.
Вот такую технику стоп-кадра и применял Довлатов. Перегораживая поток дурного подсознания, он останавливал мгновение. Не потому что оно прекрасное, а потому что смешное В театре не принято душить Дездемону на глазах у зрителей. У Довлатова кулисы скрывают скучную, банальную, а главное - несмешную жизнь. По его рассказам персонажи передвигаются урывками. Мы видим их только тогда, когда они говорят или делают что-нибудь смешное. Однако, отнюдь не этим ограничивается их роль.
В одной заметке Сергей приписал нам с Вайлем собственную теорию смешного. Он пишет: "Юмор, пересказывая якобы наши, а на самом деле свои мысли, - инструмент познания жизниЙ если ты исследуешь какое-то явление, то найди - что в нем смешного, и явление раскроется тебе во всей полноте. Ничего общего с профессиональной юмористикой и желанием развлечь читающую публику все это не имеет".
Сергей верил, что юмор, как галогенная вспышка, вырывает нас из обычного течения жизни в те мгновения, когда мы больше всего похожи на себя. Я не верил в эту теорию, не узнавая себя в "Записных книжках" Довлатова, пока не сообразил: я не похож, но другие-то - вылитая копия.