Читаем Довлатов и окрестности полностью

Беккет был очень образованным человеком. Знал много языков, обошел пешком пол-Европы. Лучший студент дублинского Тринити-колледжа, эрудит, любитель чистого и бесцельного знания, он мечтал остаться наединне с Британской энциклопедией. В его юношеской поэме о Декарте я не разобрался даже с названием. ЗПримечаний в ней больше, чем текста. Но однажды Беккету пришло в голову, что непознаваемого в мире несоизмеримо больше, чем того, что мы можем узнать. С тех пор в его книгах перевелись ссылки, а сам он не выходил без нужды из дома. Все, что Беккету было нужно для литературы, он находил в себе. Сергей - в других.

Довлатова интересовали только люди, их сложная душевная вязь, тонкая З"косметика человеческих связей". Иногда мне казалось, что люди увлекали Сергея сильнее всего на свете, даже больше литературы. Впрочем, Довлатов и не проводил четкой границы между личностью и персонажем. Люди были алфавитом его поэтики. Именно так: человек как единица текста.

Сергей сочувственно вспоминал уроки Бориса Вахтина, который советовал своим младшим коллегам писать не идеями, а буквами. Но сам Довлатов писал людьми.

Считается, что в наше время культура утратила тот универсальный - один на всех - миф, который отвечал на все вопросы художника. Поэтому вынужденные о себе заботитьтся сами большие писатели XX века - Джойс, Элиот, Платонов - приходили в литературу со своими мифами.

Однако, на нашем поколении мифы кончились. Довлатов это понимал и вместо бесплодных попыток найти для жизни общий знаменаталь он просто останавливался в торжественном недоумении перед галереей примечательных лиц, которых породила неутомимая в своей любви к гротеску советская власть.

Выйдя на обочину человечества, она наплодила столько необХяснимых личностей, что одного их каталога хватило на целое направление.

Я всегда считал, что чудак - единственный достойный плод, который взрастила социалистическая экономика. Авторы самиздатских журналов, режиссеры авангардных театров, художники-нонконформисты, изобретатели, поэты, знахари, странники, собиратели икон, переводчики с хеттского - все они смогли появиться на свет только потому, что власть укрывала их от безразличного мира. Конечно, обычно она их не любила, но всегда замечала, придавая фактом преследований смысл и оправдание их трудам. Только в стране, безразличной к собственной экономике, чудаки могли найти нишу в обществе, где они были свободны от него - невнятные НИИ, туманные лаборатории, смутные конторы, будка сторожа, каморка лифтера, та котельная, наконец, которую увековечил Довлатов: "Публика у нас тут довольно своеобразная. Олежка, например, буддист. Последователь школы "дзэн". Ищет успокоения в монастыре собственного духа. Худ - живописец, левое крыло мирового авангарда. Работает в традициях метафизического синтетизма. Рисует преимущественно тару - ящики, банки, чехлы… Ну, а я человек простой. Занимаюсь в свободные дни теорией музыки. Кстати, что вы думаете о политональных наложениях у Бриттена?" Советский чудак - столь же яркий тип, как монах средневековья или художник Ренессанса. Это - готовый материал для той словесности, что в сущности литературой уже не является. Скорее, это - письмо с натуры, кунсткамера, парад уродов.

Традиция эта сугубо русская, идущая не от Пушкина, а от Гоголя. Более предсказуемый Запад порождает типы, мы - безумные индивидуальности, чудаков и чудиков.

Именно за это Сергей больше других советских авторов любил Шукшина. В первых кадрах одного его фильма, прямо за титрами, нетвердо шагает мужчина. Камера медленно скользит по его дрожащим от напряжения ногам, скованной фигуре, окаменевшей шее - и застывает, не добравшись до подбородка. Остальное вырезано. Дело в том, что на голове он нес налитый до краев стакан водки. В фильме сцена никак не обыграна - сюжету она не нужна, но эпизод этот не лишний, а главный. Он, как хороший эпиграф, не только определяет тон, но и служит немой декларацией о намерениях - показывать странности жизни, а не объяснять их.

Другая сцена, которую Сергей часто пересказывал, - из фильма "Когда деревья были большими". Там одного персонажа справшивает: - Ты зачем соврал? - Не знаю, - говорит, - дай, думаю, совру и соврал.

По интонации это близко к Достоевскому. В "Мертвом доме" у него один каторжник все приговаривает: "У меня небось не украдут, я сам боюсь, как бы чего не украсть".

И в жизни, и в искусстве Сергей ценил не жесткий, как в литературе абсурда, алогизм, не симмулирующую бессмыслицу заумь, не прямую антитезу разуму, а обход его - загулявший, не здравый, смысл. Каждое нелепое проявление его свидетельствует: человек шире своих слов и поступков. Он просто не влезает в них - квадратура круга.

Перейти на страницу:

Похожие книги