Стихия, названная другим поэтом свободной, освобождает от времени. Она сама и есть время, во всяком случае – его слепок. Шум моря, “сумевший вобрать “завтра, сейчас, вчера”, – это шум времени, в котором оно растворено до полной неразличимости прошлого, настоящего и будущего.
Впрочем, для Атлантиды море – все-таки будущее, по Бродскому – светлое:
Если, взяв на вооружение определение Элиота, считать поэзию трансмутацией идеи в чувство, то Бродский переводит в ощущения недостижимо абстрактную концепцию, которую мы осторожно зовем “небытие”. Поэтому координаты Атлантиды – жизни, которая безнадежно неостановимо погружается в будущее, – описывает не память, а забвение. Чтоб “глаз приучить к утрате”, Бродский, назвав себя “Везувием забвенья”, творит вычитанием.
Бытие – частный случай небытия. Приставив НЕ к чему попало, мы возвращаем мир к его началу. И это значит, что, забывая, мы возвращаемся на родину – из культуры в природу, из одушевленного в неодушевленное, из твердого в жидкое, из времени в вечность, из частного в общее.
Сергей Гандлевский как-то сказал, что Пушкин обделил нас уроком старости. Пожалуй, это единственный пробел, который можно заполнить в окрестностях Атлантиды.
Бахчанян: короткое замыкание
Синявский совершенно справедливо считал Бахчаняна последним футуристом. Вагрич – живое ископаемое. По нему можно изучать дух революционной эпохи, любить которую его не отучила даже Америка. Мне кажется, что Бахчаняну все еще хочется, чтобы мир был справедливым, а люди – честными. Ему нравится Маяковский, неприятны буржуи, и сам он напоминает героев Платонова. Вагрич, конечно, не признается, но я думаю, ему понравилось бы все взять и поделить. Как чаще всего и бывает, советская власть не признала в нем своего – ей казалось, что он над ней глумится.
Впрочем, все началось не с коммунистов, а с нацистов. Когда немцы вошли в Харьков, Вагричу было четыре. Офицер подсадил смуглого мальчишку на танк. На шею ему повесили круг копченой колбасы. Бесценный в голодном Харькове подарок Вагрич поменял на цветные карандаши. Отцу Вагрича повезло меньше. В гестапо его покалечили, и он умер после войны, не дожив до пятидесяти. Вагрич пошел работать на завод, не окончив восьмого класса. Мы хотели ему купить на Брайтон-Бич аттестат зрелости, но Вагрич заявил, что решил умереть недоучкой – “как Бродский”.
Поклонник Хлебникова и Крученых, лауреат международных конкурсов карикатуристов, знаток западного авангарда, оформитель красного уголка на харьковском заводе “Поршень” – только в нашем прошлом все это не мешало друг другу. Вернее – мешало, но не Бахчаняну. Точнее, его это даже забавляло. В том самом красном уголке вместо портрета Ленина Вагрич создал оммаж Джексону Поллоку. Раздав рабочим дырявые ведра с разноцветной краской, он научил их весело метаться по линолеуму цеха до тех пор, пока пол не стал горизонтальной фреской в авангардном стиле “дриппинг”. Такого не было и в Америке. Как только Вагрич стал в Харькове заметной фигурой, про него написали фельетон и выгнали с работы.
Так Бахчанян уехал из Харькова – сначала в Москву. Там он быстро попал на свое место – на последнюю полосу “Литературной газеты” в рубрику “Клуб 12 стульев”. Однажды в редакцию пришел майор. Его солдаты создали “музей абсурдных вещей Бахчаняна”. Среди них были, например, ножницы. Одно лезвие кончалось ложкой, другое – вилкой.
Вагрич был яркой заплатой на культурном ландшафте 60-х. Эта эпоха удачнее всего реализовалась в хождении над пропастью с незавязанными глазами. Правду тогда считали двусмысленностью и искали в Клубе веселых и находчивых. За анекдоты уже не сажали, но еще могли. Публика, вспоминал Жванецкий, за свой рубль желала посмотреть на человека, произносящего вслух то, что все говорят про себя. Как гладиаторы в Риме, сатирики стали народными любимцами.
Хотя Бахчанян оказался в центре этой эзоповой вакханалии, он, в сущности, не имел к ней отношения. Вагрич был не диссидентом, а формалистом. Только выяснилось это намного позже.
Бахчанян поставил перед собой задачу художественного оформления режима на адекватном ему языке. Орудием Вагрича стал минимализм. Бахчанян искал тот минимальный сдвиг, который отделял норму от безумия, банальность – от нелепости, штамп – от кощунства.
Иногда этот жест можно было измерить – в том числе и миллиметрами. Стоило чуть сдвинуть на лоб знаменитую кепку, как вождь превращался в урку. В одной пьесе Бахчанян вывел на изображающую Красную площадь сцену толпу, застывшую в тревожном молчании. После долгого ожидания из мавзолея выходит актер в белом халате. Устало стягивая резиновые перчатки, он тихо, но радостно произносит:
– Будет жить!