Самым наглядным образом это демонстрирует хасидское гетто в иерусалимском квартале Меа-Шарим. Все детали местного обихода – от рождения до смерти, от рецептов до покроя – строго предписаны традицией. Поэтому тут нет и не может быть ничего нового. Каждое поколение углубляет колею, а не рвется из нее. Стены гетто защищают своих обитателей от драмы перемен и игры случая. Здесь никто ничего не хочет, потому что у всех все есть.
Обменяв свободу на традицию, растворив бытие в быте, жизнь, неизменная как библейский стих, стала собственным памятником.
Без остатка воплотив слово в дело, иерусалимские хасиды построили литературную утопию. В другой рай они и не верят.
Каждой книге свойственна тяга к экспансии. Вырываясь из своих пределов, она стремится изменить реальность. Провоцируя нас на действие, она мечтает стать партитурой легенды, которую читатели претворят в миф.
Так два века назад чувствительные москвичи собирались у пруда, где утопилась бедная Лиза.
Так их не более трезвые потомки ездят в электричке по маршруту Москва – Петушки, вооружившись упомянутым в знаменитой поэме набором бутылок.
Пушкинский заповедник в этих терминах – не миф, а карикатура на него: “грандиозный парк культуры и отдыха”. Литература тут стала не ритуалом, а собранием аттракционов, вокруг которых водят туристов экскурсоводы – от одной цитаты к другой. Пушкинские стихи, вырезанные “славянской каллиграфией” на “декоративных валунах”, напоминают не ожившую книгу, а собственное надгробие.
Присвоенный государством миф Пушкина фальшив, как комсомольские крестины. Ритуал не терпит насилия. Его нельзя насадить квадратно-гнездовым способом. Но и разоблачить ложный миф нельзя, его можно только заменить настоящим, чем не без успеха и занялся Довлатов. Мне рассказывали, что теперь молодежь приезжает в Заповедник, чтобы побывать не только в пушкинских, но и в довлатовских местах.
Лучшим детективом Честертон считал рассказ Конан Дойля “Серебряный”, названный по кличке жеребца, убившего конюха. Соль в том, что имя преступника мы узнаем не в конце, а в самом начале – в заглавии.
С “Заповедником” – та же история. Как всегда у Довлатова, секрет лежит на поверхности. Дело в том, что Заповедник – не музей, где хранятся мертвые и к тому же поддельные вещи, изготовленные, как утверждал Сергей, неким Самородским. Заповедник – именно что заповедник, оградой которому служит пушкинский кругозор. Пока один Заповедник стережет букву пушкинского мифа, другой, тот, что описал Довлатов, хранит его дух.
Великая его особенность – способность соединять противоречия, не уничтожая, а подчеркивая их. Во вселенной Пушкина нет антагонизма – только полярность. Его мир шарообразен, как глобус. С Северного полюса все пути ведут к югу. Достигнув предела низости, пушкинские герои, вроде того же Пугачева, обречены творить не зло, а добро. Не аморализм, а проницательность стоит за пушкинскими словами, которые так любил повторять Довлатов: “Поэзия выше нравственности”. Только сохранив в неприкосновенности неизбежную и необходимую, как мужчина и женщина, биполярность бытия, писатель может воссоздать мир в его первоначальной полноте, не расчлененной плоским моральным суждением.
В “Заповеднике” у Довлатова без конца допытываются, за что он любит Пушкина. Думаю, за то, что Пушкин не отвергал навязанные ему роли, а принимал их – все: “не монархист, не заговорщик, не христианин – он был только поэтом, гением и сочувствовал движению жизни в целом”. Довлатов любил Пушкина за то, что в этом большом человеке нашлось место и для маленького человека, за то, что Пушкин, в котором “легко уживались Бог и дьявол”, погиб “героем второстепенной беллетристики. Дав Булгарину законный повод написать: “великий был человек, а пропал, как заяц”.
Довлатовская книга настояна на Пушкине, как коньяк на рябине. Она вся пронизана пушкинскими аллюзиями, но встречаются они в нарочито неожиданных местах. Например, пошлая реплика кокетничающей с Довлатовым экскурсовода Натэллы: “Вы человек опасный” – буквально повторяет слова Донны Анны из “Каменного гостя”. Оттуда же в довлатовскую книгу пришел его будущий шурин. Сцена знакомства с ним пародирует встречу Дон Гуана с Командором: “Над утесами плеч возвышалось бурое кирпичное лицо… Лепные своды ушей терялись в полумраке… Бездонный рот, как щель в скале, таил угрозу… я чуть не застонал, когда железные тиски сжали мою ладонь”.
Важнее прямых аналогий – само пушкинское мировоззрение, воплощенное не в словах, а в образах – в героях “Заповедника”, каждый из которых состоит из непримиримых, а потому естественных противоречий. На них указывает даже такой мимолетный персонаж, как украшающая ресторан “Витязь” скульптура “Россиянин”. Творение отставного майора Гольдштейна напоминало “одновременно Мефистофеля и Бабу-Ягу”.
О тех же дополняющих друг друга, как ян и инь, противоречиях говорит и символическая, словно герб, картинка, которой Довлатов начинает описание Заповедника: “Две кошки геральдического вида – угольно-черная и розовато-белая – жеманно фланировали по столу, огибая тарелки”.