Стараясь быть блестящим, но не слепящим, Сергей пуще всего ценил остроту оригинальности, о которой знает один автор. Об этом говорится в цитате из Пастернака, которую – “единственную за мою жизнь” – Довлатов выписал еще в молодости: “Всю жизнь стремился к выработке того сдержанного, непритязательного слога, при котором читатель и слушатель овладевают содержанием, сами не замечая, каким способом они его усваивают”.
В “Зоне” Сергей утверждал, что мы прозвали его трубадуром отточенной банальности. На самом деле он, как всегда, приписывал другим нанесенную самому себе обиду – тут же, впрочем, обращая слабость в достоинство.
Сергей дерзко разбавлял тривиальностью тайную оригинальность.
Пустота всякой банальной фразы – рама. С одной стороны, она выгораживает картину из невзрачной стены, с другой – соединяет ее с ней.
Пустота – трубопровод, связывающий текст с окружающей действительностью. Впуская пустоту в текст, автор смешивает вымысел с реальностью как раз в той пропорции, в которой они встречаются и за пределами печатной страницы.
Китайцы, великие мастера в обращении с пустотой, знали три способа ее использования. Первый – оставить ее как есть. Однако незамеченная пустота перестает быть собой. Она неизбежно во что-нибудь превращается – тетрадный листок, бурый фон, звездное небо, обои в цветочек.
Второй способ – украсить вещь пустотой. Такая пустота становится декоративной. Она, как поля в тексте, оттеняет собой чужое присутствие.
И наконец, третий, самый трудный способ требует впустить пустоту в картину, дав небытию равные права с бытием.
Только тот художник изображает мир во всей его полноте, кто блюдет паритет вещи с ее отсутствием. Недостаток – больше избытка, и, заменив сложение вычитанием, пустое способно заполнить порожнее.
Довлатов, как все писатели, стремился воссоздать цельность мира. Но, в отличие от многих других, он видел препятствие не в чистой, а в исписанной странице.
Американская жизнь Довлатова походила на его прозу: вопиюще недлинный, изобилующий многоточиями роман пунктиром. И все же он вместил в себя все, что другие растянули бы в эпопею.
В Америке Сергей трудился, лечился, судился, добился успеха, дружил с издателями, литературными агентами и американскими барышнями (его словцо). Здесь он вырастил дочь, завел сына, собаку и недвижимость. Ну и, конечно, двенадцать американских лет – это дюжина вышедших в Америке книжек: аббревиатура писательской жизни. И все это – не выходя за пределы круга, очерченного теми американскими писателями, которых Сергей знал задолго до того, как поселился на их родине. Довлатов с легкостью и удобством жил в вычитанной Америке, потому что она была не менее настоящей, чем любая другая.
Сергей писал, что раньше Америка для него была как рай – “прекрасна, но малоубедительна”. Поэтому больше всего в Америке его удивляло то, что она есть. “Неужели это я?! Пью айриш-кофе в баре у “Джонни”?” – вот основная эмоция, которой, в сущности, исчерпываются его отношения с той страной, что он знал, любил, понимал и игнорировал.
Америка не обделила Довлатова славой. Напротив, тут-то он ее и нашел. Сергей говорил, что удивляется и когда его узнают на улице, и когда не узнают. Однако свойство быстротекущей американской действительности таково, что заставляет усомниться в ценности всякого признания. Милая редакторша из “Нью-йоркера” сказала, что рассказы Довлатова перестали печатать потому, что он умер, а в Америке предпочитают живых авторов: мертвые – это те, кто проиграл. У нас, похоже, – те, кто выиграл.
В Америке Сергей нашел то, чего не было в отечестве, – безразличие, воспитывающее такую безнадежную скромность, что ее следовало бы назвать смирением.
Для русского писателя, привыкшего к опеке ревнивой власти, снисходительная рассеянность демократии – тяжелое испытание. Открыто об этом осмелился заявить лишь задиристый, похожий, как писал Довлатов, на помесь тореадора с быком, Лев Халиф. В Нью-Йорке он поселился на такой далекой окраине, что с друзьями выпивал по телефону. О его злой и смешной книжке “ЦДЛ” Сергей отзывался тепло, в том числе и в стихах:
Халиф вызвал возмущение, публично пожаловавшись, что в России его замечал хоть КГБ. Особенно негодовала та часть эмиграции, которую больше волновал ОБХСС.
Блестящий послужной список Довлатова – множество переводов, публикации в легендарном “Нью-йоркере”, две сотни рецензий, похвалы Воннегута и Хеллера – мог обмануть всех, кроме его самого.
Про свое положение в Америке Сергей писал с прямотой, в которой безнадежность становится смирением: “Я – этнический писатель, живущий за 4000 километров от своей аудитории”.
All that jazz