К концу хiх века западное изобразительное искусство заметно опережало словесное. Художники под влиянием не требующей перевода японской гравюры оказались восприимчивее к духу времени. Вслед за живописцами-импрессионистами шли поэты – французские символисты и английские декаденты. Фенелоза не только привел в этот стан американскую поэзию, но и вооружил ее новой поэтикой. Ее изложение составило короткую брошюру “Китайские иероглифы как поэтический источник”. Принстонская энциклопедия поэзии назвала этот маленький трактат “первой и самой важной ars poetica XX века”.
Фенелоза много лет при помощи японских профессоров изучал стихи древних китайских поэтов и переводил их. На основании этого опыта он пришел к выводу, что, только усвоив – и в определенной степени переняв – принципы китайской поэзии, Запад сможет понять и принять восточную культуру, без которой его цивилизации никогда не стать планетарной.
Хотя вся жизнь Фенелозы была связана с Японией, он считал именно огромный и потенциально богатый Китай родиной будущего объединенного мира. Японскую эстетику он связывал с китайским искусством Сунской династии (Х – ХIII вв.), чьи традиции сохранились в островной империи лучше, чем в самом Китае.
Предвосхищая ставшие ведущими в нашем веке лингвистические теории, Фенелоза считал, что структура языка соответствует специфике национального сознания. Уникальная ценность китайского языка в том, что он сохранил забытую Западом архаическую ментальность, которую иероглифическая письменность донесла до нашего времени. Китайский язык бессознательно делает то, к чему стремится всякий поэт: возвращает вещам их эстетическую природу – живую свежесть и красоту. Разобравшись в устройстве иероглифа, западные поэты смогут восстановить утраченное. Хотя трактат обсуждал специальные поэтические проблемы, Фенелоза претендовал на большее. Он считал эстетику ключом к тем мировоззренческим переменам, что впервые сделают нашу планету единой. В этом утопическом контексте китайскому языку отводилась роль ментального переключателя, способного изменить привычную картину мира, а значит, и сам мир.
В рассказе Кафки “Как строилась китайская стена” можно увидеть интерпретацию лингвистической части восточного мифа. Главное отличие кафкианской стены от настоящей в том, что она должна не отделить империю от северных кочевников, а окружить ее. Опасность варварского нашествия – лишь предлог для строительства, ибо “настолько обширна наша страна, что она их к нам не подпустит, они просто растают в воздухе”.
Истинная причина стройки – внутри, а не снаружи. Возведение стены – и как процесс, и как цель – способно обеспечить не политическую, а органическую целостность государства: “Единство! Единство! Все стоят плечом к плечу, ведут всеобщий хоровод, кровь, уже не замкнутая в скупую систему сосудов отдельного человека, сладостно течет через весь бесконечный Китай и все же возращается к тебе”.
Стена становится экзоскелетом для особого биосоциального образования. Только достигнув этой степени сплоченности, стена откроет свое подлинное и высшее предназначение – служить фундаментом новой вавилонской башни. Ученый из рассказа Кафки, сравнивая стену с башней, приходит к выводу, что в Китае разобщенное столпотворением человечество вновь найдет общий язык.
Фенелоза не просто объяснял особенности китайской письменности, а выделял, акцентировал и утрировал черты, отличавшие ее от фонетического алфавита. Иероглифы делают китайский языком видимой этимологии. Каждый иероглиф – застывшая в веках метафора. По очертаниям ее мы можем добраться до того начального, давно забытого на Западе, момента, когда произошел первый глубоко поэтический акт – рождение письменного знака.
В 1914 году юный Шкловский опубликовал ставшую манифестом будущего ОПОЯЗа брошюру “Воскрешение слова”. “Древнейшим поэтическим творчеством человека, – говорилось в ней, – было творчество слов. Сейчас слова мертвы и язык подобен кладбищу”. В своей первой тридцатидвухстраничной книге Шкловский подступался к знаменитой теории остранения. Он призывал воскресить “умершую образность” слова, вновь проявить лежащую в его корне метафору, вернуть поэтическую речь из “безобразности алгебраических знаков” к конкретной предметности.