Читаем Довлатов и окрестности полностью

Запуская действие, Толстая поднимает занавес, заканчивая – опускает его. Такое происходит и в каждой сцене при смене декораций: “Закат играет всеми цветами, то красную полосу пустит, то лиловую, потом золотая корочка загорится на туче, или все морозной зеленью подернется, лимоном, блеснет звезда… Лучше телевизора” (“Пламень небесный”). Последняя фраза снимает красоту предыдущей ремарки, не отменяя и не снижая, а прекращая ее падением занавеса.

Собственно, этим начинается и кончается каждый рассказ. У него нет ни традиционной завязки, ни законного финала. По пути к последней точке фабула не успевает исчерпать сюжета. Мы просто входим и выходим из рассказа, когда нас приглашают и когда провожают. Скорее зрители, чем читатели, мы должны все понять сами. На автора рассчитывать не приходится. Толстая ничего не объясняет и ни о ком не заботится. Ей хватает одного предложения, чтобы вместить пейзаж с биографией: “Осень вошла к дяде Паше и ударила его по лицу” (“На золотом крыльце сидели”). Исключая все реалии, кроме самых ярких, Толстая создает портрет своего мира. В нем нет места служебным подробностям. Перестроенные по ее схеме вещи и люди ведут себя так, как надо автору – и тексту.

Меняя исходный материал своей прозы, Толстая достигает гиперреальности, свойственной настоящим стихам. Это значит, что всякое лыко – в строку. Здесь случайное переплавляется в необходимое, а если где и остается проплешина, то Толстая, подчеркивая тем самым цельный характер остального текста, сама на нее честно указывает: “Нет, я плохо вижу” (“Милая Шура”).

Казалось бы, здесь она проговорилась, раскрыв прием, памятный по Булгакову: “Что видишь, то и пиши”. Но это – ложный ход, обман зрения.

Письмо Толстой громче голоса и зорче взгляда. Ее экстатическая проза создает иную степень изобразительной интенсивности. Поток повествования срывает сенсорные фильтры, и органы чувств работают в сверхнормальном режиме, отчего перепутанные датчики обретают дополнительные возможности.

Толстая знает, как “пахнет” буква “Ф” (“Ночь”), она слышит боль, которая “гудит, как далекий трансформатор” (“Пламень”), она щупает “ватную метель” и пробует “пресное городское солнце” (“Огонь и пыль”). У нее есть рассказ с осязанием, где читатель не воображает, а ощущает меховое родство шубы с шапкой (“Спи спокойно, сынок”). Так же – всеми чувствами сразу – Толстая воспринимает словесность: “…густые, многозначительные стихи наподобие дорогих заказных тортов с затейливыми надписями, с торжественными меренговыми башнями, стихи, отяжеленные словесным кремом до вязкости, с внезапным ореховым хрустом звуковых скоплений, с мучительными, вредными для желудка тянучками рифм” (“Поэт и муза”).

У Толстой, впрочем, писатели появляются редко и в чужой роли, вроде Лермонтова на сером волке. Даже знаменитые цитаты, попав в ее текст, теряют осмысленность. Этакая песня разума, новая и узнаваемая сразу:

Бурям, глою, небак, роет,Вихрись, нежны, екру, тя!Токаг, зверя, наза, воет,Тоза, плачет, кагди, тя!

То, что так Пушкина слышит дебил (“Ночь”), отнюдь не компрометирует глоссолалию. По Толстой, он правильно понимает поэзию, ибо изъятые из общего языка слова оказываются своими, интимными, персональными, будто впервые придуманными. Часто она сама пользуется словами, не помнящими родства – с разовым, ситуационным значением. И тогда ее неожиданные эпитеты вколачиваются в строку, как клин. Распирая абзац, он прочно удерживает фразу на поверхности страницы. Описывая внешность своей героини – “Пышная, золотая, яблочная красота” (“Любишь – не любишь”), Толстая не примеряет определения, а быстро нанизывает их в том бессистемном порядке, в котором они приходят и остаются, отбивая себе место в тексте и делая его законным.

Метафоры Толстой работают еще лучше эпитетов. Внимательная читательница Олеши, сказавшего, что, в конце концов, все на все похоже, она вовсе не пытается определить одно через другое. Если в рассказе встречается “черная пасть телефонной трубки” (“Соня”), то аналогию рождает не внешнее, а функциональное сходство. С точки зрения Сони, у телефона нет уха, а есть только рот, из которого звучат приказы.

Метафора, как знает каждый, кто бывал в Греции, где это слово пишут на борту грузовика, означает “перевозка”. Толстая, жившая там, понимает это лучше других и всегда употребляет свои метафоры по назначению. Они переносят читателя из одного мира в другой: из нашего – в ее. Поэтому Толстая не позволяет своим метафорам простаивать. Они служат не дополнительным украшением, вроде фальшивых колонн, а топливом перемен. Потребляя метафоры, рассказ строится и разворачивается, проникая все глубже в реальность, обнаруживая в ней все новые слои. Чтобы прочертить маршрут рассказа, следует проследить за приключениями его ключевой метафоры.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Адмирал Советского Союза
Адмирал Советского Союза

Николай Герасимович Кузнецов – адмирал Флота Советского Союза, один из тех, кому мы обязаны победой в Великой Отечественной войне. В 1939 г., по личному указанию Сталина, 34-летний Кузнецов был назначен народным комиссаром ВМФ СССР. Во время войны он входил в Ставку Верховного Главнокомандования, оперативно и энергично руководил флотом. За свои выдающиеся заслуги Н.Г. Кузнецов получил высшее воинское звание на флоте и стал Героем Советского Союза.В своей книге Н.Г. Кузнецов рассказывает о своем боевом пути начиная от Гражданской войны в Испании до окончательного разгрома гитлеровской Германии и поражения милитаристской Японии. Оборона Ханко, Либавы, Таллина, Одессы, Севастополя, Москвы, Ленинграда, Сталинграда, крупнейшие операции флотов на Севере, Балтике и Черном море – все это есть в книге легендарного советского адмирала. Кроме того, он вспоминает о своих встречах с высшими государственными, партийными и военными руководителями СССР, рассказывает о методах и стиле работы И.В. Сталина, Г.К. Жукова и многих других известных деятелей своего времени.Воспоминания впервые выходят в полном виде, ранее они никогда не издавались под одной обложкой.

Николай Герасимович Кузнецов

Биографии и Мемуары
100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
100 великих интриг
100 великих интриг

Нередко политические интриги становятся главными двигателями истории. Заговоры, покушения, провокации, аресты, казни, бунты и военные перевороты – все эти события могут составлять только часть одной, хитро спланированной, интриги, начинавшейся с короткой записки, вовремя произнесенной фразы или многозначительного молчания во время важной беседы царствующих особ и закончившейся грандиозным сломом целой эпохи.Суд над Сократом, заговор Катилины, Цезарь и Клеопатра, интриги Мессалины, мрачная слава Старца Горы, заговор Пацци, Варфоломеевская ночь, убийство Валленштейна, таинственная смерть Людвига Баварского, загадки Нюрнбергского процесса… Об этом и многом другом рассказывает очередная книга серии.

Виктор Николаевич Еремин

Биографии и Мемуары / История / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии