— С д е р ж а н н о, а то он будет тебя таскать в зубах, как собака тапку. Не расточай комплиментов направо и налево, рассказы хвали умеренно, не лезь в бутылку при приглашении замуж и не прячься в чужих подъездах. Конечно, для тебя тут таится опасность.
— Какая?
— Он найдет другую шлепанцу, то есть даму. И жизнь твоя лишится цвета, вкуса и запаха.
— Можно ему хотя бы позвонить, когда я прочту рассказ?
— Ни в коем случае.
— Но он будет нервничать.
— Вот и прекрасно. Предоставь ему эту возможность: поиграй в «психопинг-понг».
Проползли томительные три дня. Телефон молчал. На четвертый день Довлатов «моргнул», то есть позвонил первый. Я сдержанно одобрила рассказ. Он всполошился и спросил, может ли он сейчас за ним зайти и поговорить подробно. Я сказала, что занята, но вечером собираюсь к Ефимовым и оставлю рассказ у них. Кстати, Игорь еще этого рассказа не читал.
— Когда вы будете у Ефимовых?
— Около девяти.
К Ефимовым я заехала на минуту прямо из университета, оставила рассказ, и предупредила, что вечером у них наверно появится молодой прозаик.
Как в воду глядела. Ефимовы утверждали, что он был явно разочарован, не застав меня, и не на шутку загрустил.
Итак, как и советовал Гена Шмаков, игра в психопинг-понг началась.
Довлатов был очень мнителен. Он обладал гипертрофированной зависимостью от людской хулы и людской хвалы. Он дорожил комплиментами, даже от людей им не уважаемых, и нестерпимо страдал от равнодушия. Естественно, что его — начинающего писателя — должны были волновать суждения писателей-коллег и слушателей. Ведь читателей у него тогда не было. Но Сергей страстно желал нравиться всем: нервно расспрашивал, упомянут ли он был в разговоре и , почему на него косо взглянул «презираемый» им , и как посмел «жалкий» не пригласить его на какое-то домашнее чтение. Кстати, если те же и приглашали его, он с видимым удовольствием отказывался. Ему важно было быть позванным. Невнимание к себе Довлатов воспринимал очень болезненно. И еще: с одной стороны, он утверждал, что стыдится своей импозантной внешности. Во всяком случае, выражал опасение, что его яркая брутальная наружность маскирует деликатную душу и литературный талант. С другой стороны, он своей эффектной наружностью пользовался в хвост и в гриву, сражая наповал продавщиц, парикмахерш и официанток. Но не только представительницы этих профессий попадали под его мартин-иденовское обаяние. Я сама была свидетелем, как в Нью-Йорке, где множество «литературно-художественных» мужчин-гомосексуалов, одинокие, средних лет литературные редакторессы впадали при его появлении в транс.
Как-то на ранней стадии развития нашей враждебной дружбы я все же затащила Довлатова в Эрмитаж. Он стойко продержался минут пятнадцать, на шестнадцатой затосковал, побежал куда-то звонить и, наконец, появился, вдохновенный, с сообщением, что мы немедленно едем в гости к Андрюше Арьеву.
— Никаких гостей, я иду домой. У меня есть семья, в конце концов.
Мои частые отказы проводить с Довлатовым вечера в напоенной алкоголем компаниях вызывали раздражение, толкавшее его на поступки «повышенной абсурдности» (выражение моего научного руководителя). В тот «эрмитажный» день Сергей сказал:
— Только ненормальная может отказаться провести со мной вечер. Давайте поставим эксперимент. Покажите мне самую красивую девицу в этом зале. Мне нужно пять минут, чтобы уговорить ее поехать со мной на край света. Хотите пари?
— Ну зачем вы фиглярничаете?
— А что мне еще остается делать?
К счастью, чувство юмора и самоирония часто выручали его из ситуаций «повышенной нелепости».
Что же на самом деле Довлатов хотел от меня? Он вбил себе в голову, что его литературный успех зависит от того, буду ли я при нем. Именно поэтому, случайно попав в его орбиту, я стала, как он выражался, жизненно ему необходима. И я, действительно, осталась в его орбите надолго, точнее, навсегда. Я была восторженной поклонницей его таланта, что послужило Сергею основанием считать, что у меня абсолютный слух и соколиный глаз на современную прозу. Насчет слуха и глаза не знаю, но вкусы наши, действительно, совпадали. Оказалось, что мы замирали от одних и тех же стихов.
Помню, как стоя на Исаакиевской площади под проливным дождем, мы хором декламировали Мандельштама:
Мы любили одних и тех же писателей. Исключение составляли Фолкнер, до которого не доросла я, и Пруст, до которого не дорос Довлатов. Я бы сама тоже не доросла до Пруста, но мой друг и гуру Гена Шмаков строго следил, чтобы я не зацикливалась на одних американцах.