Прочтя статью М. Муравник и мамин ответ, Довлатов написал маме открытое письмо, появившееся в НРС. Оно жестко и справедливо описывает проблемы эмигрантской журналистики.
Уважаемая Надежда Филипповна!
Ввиду чрезвычайной, бессмысленной занятости, я сократил почти до нуля неделовую переписку, и все-таки хочу поблагодарить Вас за отповедь Майе Муравник в связи с ее бреднями о Маяковском. Все публикации такого рода основаны на хамском стремлении навязать большому человеку параметры собственной личности, востребовать от него соответствия нашим, как правило — убогим моделям, беззастенчиво взятым за образец. Маяковский, например, следуя эмигрантским критериям, должен был написать похабные частушки о Ленине, распространить их в самиздате, затем попросить политического убежища во Франции и оттуда по западному радио героически критиковать советскую власть. Майя Муравник (которую я давно и хорошо знаю с плохой стороны) никогда не поймет, что Маяковский служил не советской власти, а своему огромному пластическому дару, служил неправильно, ложно, и решился на такую для себя меру наказания, каковой не потребовал бы для него ни один из самых железных оппонентов…
Подобная же низость творится в эмигрантской прессе относительно Горького, Блока, Есенина, Клюева и Пильняка (убитых), Олеши, и даже в адрес Булгакова раздавались упреки насчет недостаточного антисоветизма.
Бич эмиграции — приниженность, неполноценность и холуйство, и Вы оказались первым человеком, отчитавшим холуев резко и без церемоний, дабы отбить у них охоту к осквернению монументов, что на языке цивилизованных народов называется вандализмом.
Еще раз — спасибо, и простите, что не могу написать более внятно, четко и коротко, полуторагодовалый ребенок Николай буквально физически сидит у меня на голове.
От души желаю Вам здоровья и благополучия.
Ваш С. Довлатов
Вот как на самом деле моя мама, писательница Надежда Крамова, описала свои встречи с Горьким и Маяковским в цикле «Неизвестное об известных».
Был пронзительный ноябрьский вечер. Нева, оскорбленная неистовым ветром, помрачнела, вспучилась, вот-вот хлынет на город.
Мы шли по набережной с Виктором Шкловским, возвращаясь со студенческого вечера. Ноги промокли. Я дрожала в легкой жакетке, а до дома было далеко.
Виктор Борисович вдруг остановился и исподлобья взглянул на меня.
— Почему Вы, собственно, без пальто?
Я пожала плечами.
— Понятно, — сказал он.
Я удивилась его вопросу. Шкловский обычно не замечал окружающего. Он был замкнут, погружен в свои мысли и невосприимчив ко всему, что не имело отношения к формальному методу литературного анализа.
В этой связи я сделаю маленькое отступление. Однажды, вернувшись домой, я застала записку: «Был. Не застал. Рассчитывал на кашу. Досадно. Шкловский».
Дело в том, что в то голодное время я случайно обнаружила в недрах буфета мешок перловой крупы и подкармливала моих друзей.
— Он только что ушел, — сказала соседка.
Я кинулась вниз по лестнице: мне непременно хотелось догнать Шкловского, — я знала, что он голоден. На мою удачу возле дома стоял извозчик.
— Поезжайте по Николаевской, а когда увидите сумасшедшего, остановитесь, — сказала я. Через несколько минут извозчик придержал лошадь.
— Этот, что ли?
Извозчик угадал. Виктор Борисович шел, размахивая руками, внезапно останавливался, подмигивал, улыбался.