Майор Ортнер спустился к воде. Металл на подметках горно-егерских ботинок слегка проскальзывал на камнях. Отсюда дорога была не видна, ушам сразу стало легче: привычный шум остался где-то наверху, уступив место осколкам эха, отраженного скалами. Чтобы услышать плотные струи, нужно было наклониться к ним. Майор Ортнер наклонился к прозрачной воде. Здесь было мелко, между камнями желтело большое — метр на полтора — пятно песка. Лучи пробившегося между горами солнца материализовались в воде, как бы обтекая каждую стеклянную струю. Над самым дном, испятнав его своими тенями, стояла стайка молодой форели. Было видно, как они еле шевелят хвостами, плавниками и жабрами. Вода была холодной; после нее во рту оставался вкус металла. Майор Ортнер выпил две пригоршни, расстегнул рубашку, не снимая куртки умылся и с наслаждением растер водой шею и грудь. Ничего, — сказал он себе, — ничего. Теперь я знаю, как мне быть… Снял кепи, смочил голову, но это уже ни на что не повлияло. Поднялся к дороге и сказал режиссеру: «Поехали…»
«Надеюсь, вы не против сесть в мою машину? — сказал режиссер и показал на открытый белый лимузин. Он был огромный, плоский, с выдвижными площадками, очевидно, для каких-то операторских нужд. — Мы могли бы сразу начать работу…»
Майор Ортнер кивнул.
Режиссер кликнул оператора. Тот выбрался из фургона, стоявшего впритык за лимузином. Оператор нес на плече громоздкую кинокамеру, должно быть, тяжеленную, потому что, неся ее, оператор был вынужден крениться в противоположную сторону, чтобы центр тяжести был между ступнями. Он мельком, но все же успев прицениться к лицу, взглянул на майора Ортнера (ведь ему придется во время съемки этого лица иметь в виду наивыгоднейший ракурс), и, не открывая дверцы, перелез на привычное место в третьем ряду кресел лимузина. Режиссер открыл дверцу второго ряда и сделал приглашающий жест: «Прошу…» Подбежал Харти. «Господин оберст-лейтенант, можно и мне с вами?» Захотел увидеть себя на экране. И чтобы родители увидели, ведь это куда убедительней любого письма. А уж приятели обзавидуются!.. «Садись…»
Движение было не таким плотным, как две недели назад (неужели всего две недели? а чувство такое, словно целая жизнь прошла; или целую жизнь провел во сне, и так от него устал, так устал…), колонны, пусть и неторопливо, двигались почти без задержек, но это не имело значения: обочина была пустой, если есть желание — обгоняй помаленьку. Правда, несколько раз, объезжая стоящие машины, пришлось втискиваться в общий ряд, но их впускали без помех: лимузин впечатлял.
Режиссер пока не доставал пустыми расспросами.
посмотрел на них — и опять закрыл: глаза были перегружены отпечатками прошлой жизни, новому места не было. Не только в глазах, но и в душе. Чтобы не просто существовать, но жить, нужно было прямо сейчас остановить лимузин, выйти из него, и уйти… Но куда уйдешь, если по собственному малодушию попал в глубочайшую колею, а сил, чтобы выбраться, уже нет… или пока нет…
Танки растянулись на добрый километр, затем звук моторов изменился. Майор Ортнер опять открыл глаза. Теперь слева от них двигалась артиллерия и грузовики с солдатами. Значит, это не танковая, а механизированная дивизия. Режиссер глядел куда-то себе под ноги, может быть — на сцепленные кисти своих рук. Очевидно — у него были проблемы.
В третий раз майор Ортнер открыл глаза, когда почувствовал в воздухе перемену. Это была не свежесть, нет; напротив — повеяло теплом; и сквозь бензиновую гарь, сквозь сырость от реки и тяжелый хвойный настой — проступил, побеждая их, легчайший, едва уловимый аромат. Полевые цветы. Приехали.
Ущелье раскрывалось неторопливо; треугольник неба впереди уже наливался предвечерней голубизной. Она была все ближе, ближе — и вдруг распахнулась во всю ширь. Слева опять были танки. Режиссер почуял поживу. Он привстал, держась за спинку кресла водителя, и кричал оператору сквозь грохот моторов: «Снимай, Курт! Снимай! Крупным планом: пушки, траки, гренадеров, броню. — Его свободная рука стремительно тыкала во все это. — А потом — следуя за направлением танковой пушки — панорамируй на холм!..»