Отец Варфоломей все еще держал его за плечо. Ощущение было такое, что батюшке необходимо опереться. В первое мгновение Саня непроизвольно напрягся, но уже в следующее опомнился: ведь это же отец Варфоломей! — и расслабил плечо.
Проблемы выбора для Сани не было. Уже тогда социальная лестница его не привлекала. Ничем. Тут отец Варфоломей дал промашку. Возможно, если бы не всенощная, если бы голова была посвежей, если бы интуиция от усталости не уснула, оставив на хозяйстве разум, который обожает пользоваться банальностями, — тогда (даже не возможно, а наверное) отец Варфоломей рассуждал бы с Саней только о самом главном — о душе. Не уравнял бы Саню с другими молодыми людьми, исполненными государственной пропагандой по одной колодке. Кстати, этих молодых людей отец Варфоломей видел только со стороны, на улице; никто из них не захаживал к нему в церковь, никто не делился своими сомнениями. Очевидно, сомнений у них не было, а если и появлялись, то такие мелкие, что их под силу было решить секретарю комсомольской ячейки. Это вовсе не означает, что Саня был лучше их. Нет. Просто он был другой. И таких, как он — других — было тоже много, но все они старались не выдавать свою сущность, шагали в ногу с правильными, твердыми, прямыми. Чем еще больше уродовали свои души. Саня отличался от них тем, что — тоже шагая в ногу со всеми — только присутствовал. Для остроты можно было бы сказать так: Саня был хорош во всем, безукоризненно соблюдал все правила игры только для того, чтобы быть незаметным. Чтобы ему не мешали жить (внутренней жизнью) по собственному усмотрению. Чтобы быть свободным… Красивый поворот? Несомненно. Однако — увы — далекий от истины. Все-таки в момент этого разговора с отцом Варфоломеем парнишке было всего четырнадцать. Хорошо исполнять все, что делаешь, его приучили еще с бесштанного детства. А мимикрия… Мимикрия была неосознанной. Тоже выработанной прошлой жизнью — и все же неосознанной. Так что напрасно отец Варфоломей спонтанно затеял этот разговор. Усталость, усталость… На какой-то момент отец Варфоломей забыл, что душа непостижима разумом. Даже собственная душа. Начинаешь с нею разбираться, пытаешься это облачко преобразить в состояние прозрачного кристалла (дальше незачем продолжать: ведь это опять о вивисекции, о судьбе препарированной лягушечки)…
За свою пока недолгую жизнь Саня столько натерпелся, столько видел смертей, что уже знал, как это просто. Знал, что жизнь тела — это еще далеко не все. Его вряд ли можно было чем-то напугать. И доведись ему стоять перед расстрельной командой — ему бы не пришлось собираться с силами, чтобы сохранить лицо. Он уже столько раз это пережил — все в том же Париже — со своими друзьями! Во всякую пору дня и во всякую погоду. Чаще бывало серо, накрапывал дождь (сейчас — в доте — Медведев не мог припомнить: а попадал ли д’Артаньян в «Трех мушкетерах» — хотя бы однажды — под дождь?), но случалось и ведро. Обычно их расстреливали на краю рва, но как-то случилось и возле стены. Какой-то монастырь; д’Артаньян, как всегда, не глядел на мушкеты и до последнего мгновения болтал о пустяках; Арамис делал вид, что молится, закрыв глаза, но по его лукавой ухмылке было видно, что от Бога он пока далеко; Атос, чтобы убить время, разглядывал дырку на когда-то замечательной перчатке из английской кожи. И только Портос слушал болтовню д’Артаньяна. Он похохатывал, морщил нос и подначивал расстрельную команду. Но ни одного залпа Саня не помнил. Поэтому и не представлял, с какой болью свинец дробит кости ребер и грудины. Возможно, залпов и не было, скажем, из-за помилования. Но это вряд ли. К жизни — особливо к чужой — относились без пиетета. С врагами не церемонились. Действовали по принципу: самый лучший враг — это мертвый враг. А помилование по мягкости души или из гуманных соображений — это уже потом писатели придумали. Правда, сами эти ребята вряд ли смогли бы прирезать сдавшегося врага. Может быть — именно в этом все дело?..
Чем же завершился тот разговор?
— Я хочу, чтобы ты, читая «Мушкетеров», обратил внимание на две важных вещи, — сказал отец Варфоломей. — Первое: у этих славных ребят не было Бога. Бог был у них на языке, может быть — иногда — в памяти; но не в сердце. А только сердцем мы познаем Бога и сливаемся с ним. И второе: они были французы — но не граждане Франции. Для них самой любимой игрушкой была честь — так их воспитали. И они никогда не помышляли о свободе, потому что с наследственной программой, с молоком матери впитали сознание своей координаты в этой жизни: они — дворяне, дворня сюзерена, слуги короля. Слуги! Король был для них всем. Король — а не Франция…
Отец Варфоломей достал с полки книгу, зачем-то раскрыл ее посреди и прочел несколько фраз. Пустота. Или это во мне сейчас пустота? — как-то тускло подумал отец Варфоломей. Но ведь наверняка же есть что-то между этими пустыми словами, какое-то волшебство, иначе чем объяснишь тепло, которым согревается сердце даже сейчас, когда вспоминаешь об этой книге. Прочесть уже не смогу; но то — давнее — греет…