Я думаю, Достоевский потешался, записывая эту реплику своего героя и вспоминая дешевые водевили, виденные им при поездке в Париж. Или он, вспоминая Гоголя, пародировал «Женитьбу» («когда я возвращался к Лизе, мне пришло на ум дорогой: не убежать ли так, как есть, в халатишке, куда глаза глядят, а там будь что будет»)?
Но он не убегает физически, как гоголевский персонаж, он убегает психологически, как персонаж Достоевского – в ту самую истерику:
И вдруг я разразился слезами. Это был припадок. Как-то стыдно мне было между всхлипываниями; но я их уж не мог удержать.
Но вот, проходит какое-то время, Лиза подала ему воды, он несколько успокоился, Аполлон принес чай, и тут он снова впадает в декларативно водевильный тон:
– Лиза, ты презираешь меня? – сказал я, смотря на нее в упор, дрожа от нетерпения узнать, что она думает. – Она сконфузилась и не сумела ничего ответить… – Пей чай! – проговорил я злобно. Я злился на себя, но, разумеется, достаться должно было ей.
В чем причина злобы героя не на Лизу (это легче понять), но на самого себя? Повторю: в том, что, передав Лизе роль романтической героини, он вынужден осуществляться, то есть действовать в реальной жизни. Но он неспособен действовать в реальной жизни! Он представляет себя эдаким тираном, своевольным эгоистом, которому нужно только одно: на какое-то мгновенье доказать себя, подчиняя себе другого человека, а потом интерес к этому человеку потерян. На самом же деле тут не эгоизм, а патологическое отсутствие минимальной воли, всегда необходимой в сфере реального (а не мечтательного) взаимоотношения между людьми. В жизни стремление к Силе всегда как-то уживается со сферой Добра-Зла – или, говоря другими словами, материальное всегда уживается в жизни с духовным (обычно 80–90 % материального на 10–20 % духовного) – иначе человеческое общество не могло бы существовать. Но наш герой – это безвольный дуалист, в сознании которого все осуществляется по прнципу или-или, или материализм и Воля к Власти, или идеализм и способность осуществляться в фантазиях о Высоком и Прекрасном. Он подчинил школьного друга себе и своим идеалам волевым эгоистическим насилием, но так же действовали, начиная с апостола Павла, все идейные пропагандисты во все времена европейской цивилизации, между тем как лишенный воли максималист из «Записок из подполья» преувеличенно ощущает себя тираном и казнит себя за это.
Сейчас ситуация с одноклассником повторяется – он знает это и страшится, не хочет этого. Что угодно, только избавиться от участия в реальности жизни, в которой нужна хоть минимальной толщины жизненная кожа! Тут уместно сравнение с великой пьесой Пиранделло «Генрих Четвертый», герой которой, почувствовав невозможность наработать жизненную кожу, уходит от реальности в сумасшествие и выбирает себе роль немецкого короля одиннадцатого века.
У героя Достоевского нет ни замка, ни денег на подобные демонстративные и дорогостоящие уходы. По сравнению с героем Пиранделло он поступает более тонко, и его ненормальность остается для скользящего читательского глаза незамеченной.
Вот Лиза после долгой паузы говорит:
– Я оттуда… хочу… совсем выйти.
Как я уже отметил, она в своей новой роли действует так же, как герой несколько дней назад действовал в сцене обеда с однокашниками. Герой навязывался однокашникам, которые вовсе не желали иметь дело с этим претенциозным представителем Высокого и Прекрасного, теперь же Лиза провоцирует его своей репликой в ту же сторону, о которой герой в данный момент не желает слушать. Ее реплика совершенно логична: если бы она отмахнула в сторону романтическую пропаганду героя в публичном доме и решила оставаться при своем занятии – с чего бы она стала приходить к нему?
Герой прекрасно видит в ней самого себя, пришедшего к Симонову, и сострадает ей (самому себе бывшему): «Даже мое сердце заныло от жалости на ее неумелость…». Но он тут же вспоминает о своей теперешней роли и о том, кому он этой ролью обязан (Лизе): «но что-то безобразное подавило во мне тотчас же всю жалость».
Между тем Лиза, увидев, как герой реагирует на ее приход, решает, что ей, пожалуй, все-таки лучше уйти (она все-таки, несмотря на ее обращенность, еще слишком принадлежит к реальности жизни, ей еще далеко до героя с его романтически последовательным неистовством).