Читаем Достоевский и его парадоксы полностью

Такова странная особенность творческого метода Достоевского, которую замечает, но совершенно неверно интерпретирует Бахтин. Воспетая Бахтиным самостоятельность миров героев это на самом деле до глухой абсурдности между ними разорванность: каждый выкрикивает свой монолог, но не слышит других монологов. Разорванность, которая может сравниться только с разорванностью между мирами героев Чехова или Кафки. Как сыщик, Порфирий своим приходом к Раскольникову, в общем, добивается успеха, заронив в сознании героя мысль о выгоде явки с повинной. Но как проповедник высокого, он мог бы с равным успехом произнести свою речь перед глухой стеной дома или перед каким-нибудь другим неодушевленным предметом, от которого ему не следовало бы рассчитывать даже на малейшее эхо.

Но монолог Порфирия являет собой пример странности манеры письма Достоевского с другой еще стороны – именно с той, которую Бахтин – опять же с ненужным восторгом – определил как манеру создания героев, находящихся в отношении с автором, как субъект с субъектом, но которая, на мой взгляд, уводит образы в такой подтекст, который находится вне художественности, и таким образом понижает художественную ценность произведения. В этом смысле я приводил пример из первой встречи между Раскольниковым и Порфирием, когда Раскольников, уставившись взглядом в пол, утверждает, что буквально верит в воскрешение Лазаря, и читателю неясно, лжет ли он или говорит правду (читатель решает, что он лжет, не может не лгать, но те несколько мгновении, пока решает, мешают художественному восприятию эпизода, как досадная соринка в глазу).

Эпизод с неясностью Раскольникова моментен и малозаметен, но несколько страниц монолога Порфирия совсем другое дело. Порфирий приходит к Раскольникову, когда его следствие зашло в тупик.

Он угадал убийцу, но у него нет никаких доказательств против Раскольникова, а вместо этих доказательств есть сознавшийся в преступлении Миколка. Сам Раскольников еще раньше объяснил Соне, как его, возможно, арестуют, подержат в тюрьме и выпустят, потому что все их психологические доказательства он перевернет в свою пользу Порфирий вторит ему, подтверждая, что слово пьяницы мещанина не устоит против слова бывшего студента. Приход Порфирия можно трактовать однозначно как приход хитрого следователя с конкретной утилитарной целью уговорить преступника добровольно явиться с повинной. Можно указать на то, как искусно следователь перемежает открытую лесть («я ведь вас за кого почитаю? Я вас почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей…») с угрозами и запугиваниями («А засади я вас в тюремный-то замок – ну месяц, ну два, ну три посидите, а там вдруг и, помяните мое слово, сами и явитесь, да еще как, пожалуй, себе самому неожиданно…») и морковкой перед носом, сиречь посулами скидки срока заключения. Но с другой стороны, можно читать монолог Порфирия с однозначным восторгом перед глубоким и сочувственным пониманием проповедником «нерешенной» души Раскольникова. Тут можно указать на несомненную искренность слов Порфирия – и когда он говорит «объясниться пришел-с, долгом святым почитаю», и когда обезоруживающе удивляется: «э, полноте, что мне теперь приемы! Другое бы дело, если бы тут находились свидетели», и когда бьет на искренность: «я вас, во всяком случае, за человека наиблагороднейшего почитаю-с, и даже с зачатками великодушия-с, хоть и не согласен с вами во всех убеждениях ваших, о чем долгом считаю заявить наперед, прямо и с совершенною искренностью, ибо прежде всего не желаю обманывать».

Достоевский пишет, как будто не просто отстраняясь, но устраняясь от своего персонажа и оставляя на наше усмотрение расшифровывать (трактовать) его речь, как нам заблагорассудится. Бахтин находит в этом некую высшую художественность, я нахожу в этом потерю художественности, потому что, если литературное произведение не находится на иной ступени упорядоченности по сравнению с хаосом жизни, оно на ту же ступень менее художественно. Бахтин полагает, что Достоевский хладнокровно и искусно планирует такую манеру письма, я полагаю, что эта манера есть результат того, что Достоевский находится в состоянии внутренней разорванности, сумятицы чувств и мыслей (мировоззрений). Но, как я указывал раньше, Достоевский, сознавая эту в себе разорванность, художественно осмысливает ее через иронию и парадокс, и потому истинное понимание «секрета» манеры письма Достоевского (если угодно, ее цельности) следует искать в изначальности ее великолепного самоиздевательского парадокса (только тогда, например, открывается смысл бросающей вызов смыслу концовки «Бесов», что врачи по вскрытии отвергли у Ставрогина психическую болезнь (!?).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки