Он выслушивает объяснение старухи: «Оно правда, рвать волосы у мертвецов, может, дело худое. Да ведь эти мертвецы, что тут лежали, все того стоят. Вот хоть та женщина, у которой я сейчас вырывала волосы: она резала змей на полоски в четыре сун и сушила, а потом продавала дворцовой страже, выдавая их за сушеную рыбу… Тем и жила. Не помри она от чумы, и теперь бы тем самым жила. А говорили, что сушеная рыба, которой она торгует, вкусная, и стражники всегда покупали ее себе на закуску. Только я не думаю, что она делала худо. Без этого она умерла бы с голоду, значит, делала поневоле. Вот потому я не думаю, что и я делаю худо, нет! Ведь и я тоже без этого умру с голоду, значит, и я делаю поневоле».
А что слуга? «Пока он слушал, в душе у него рождалось мужество. То самое мужество, которого ему не хватало раньше, внизу, на ступенях ворот. И направлено оно было в сторону прямо противоположную тому воодушевлению, с которым недавно, поднявшись в башню, он схватил старуху. Он больше не колебался, умереть ли ему с голоду или сделаться вором; мало того, в эту минуту, в сущности, он был так далек от мысли о голодной смерти, что она просто не могла прийти ему в голову». Он – уже без всяких колебаний – наказывает старуху, отнимая у нее кимоно.
Праведное возмущение злом в одно мгновение само превращается в зло еще худшее, наказание другого – в собственное преступление (разрешенное – в душе – еще раньше). Все сжалось, сконцентрировалось в точку, казалось бы, уже нерасчленимую. Мотив истинный и мнимый – «склеились» так, что их вроде бы и не разделить, не «расклеить».
И вот финал: «Сунув под мышку сорванное со старухи кимоно цвета коры дерева хиноки, слуга в мгновение ока сбежал по крутой лестнице в ночную тьму. Старуха, сначала лежавшая неподвижно, как мертвая, поднялась с трупов, голая, вскоре после его ухода. Не то ворча, не то плача, она при свете еще горевшей лучины доползла до выхода. Нагнувшись так, что короткие седые волосы спутанными космами свесились ей на лоб, она посмотрела вниз. Вокруг ворот – только черная глубокая ночь. Слуга с тех пор исчез бесследно» (последние слова семистраничного рассказа).
Автор статьи сопоставляет две даты: апрель 1915 года, когда вышел рассказ «Ворота Расёмон», и письмо от 5 сентября 1913 года, в котором Акутагава признается в сильнейшем потрясении от первой встречи с Достоевским, причем – именно с «Преступлением и наказанием»: «После возвращения в Токио жил сам не знаю как. Прочел “Преступление и наказание”. <…> Я впервые читаю Достоевского, и он меня захватил…»
Автор замечает: «Можно думать, что идея тотального одиночества как идеального условия для преступника и была специальным художественным заданием для Акутагавы. В его новелле создана как бы оптимальная ситуация идеи Раскольникова: “О, если б я был один!” Слуга – один, безнадежно один, среди груды мертвецов, в шуме проливного дождя, у ворот разрушенного и опустошенного города. Вариант Раскольникова проигран, проэкспериментирован у Акутагавы в ситуации одиночества почти апокалипсического, в условиях суперэкстремальных, почти нереальных, снимающих как будто все и всякие нравственные аспекты. Черная глубокая ночь и исчезнувший бесследно последний живой человек – таковы последствия болезни, охватившей людей. Под пером Акутагавы как бы реализуется, превращается в явь какой-то мозаичный фрагмент из последних снов Раскольникова. Акутагава, перенесший действие новеллы в далекое прошлое, учился у Достоевского понимать настоящее и думать о будущем».
Добавлю от себя, что, читая строки: «Пока он слушал, в душе у него рождалось мужество. То самое мужество, которого ему не хватало раньше, внизу, на ступенях ворот», – я вспомнил те чувства и мысли Раскольникова, которые зрели в нем, «пока он слушал» Мармеладова в трактире: «Ай да Соня! Какой колодезь, однако ж, сумели выкопать! и пользуются! Вот ведь пользуются же! И привыкли. Поплакали и привыкли. Ко всему-то подлец-человек привыкает!.. Ну, а коли я соврал, – воскликнул он вдруг невольно, – если действительно не подлец человек, весь вообще, весь род, то есть, человеческий, то значит, что остальное все – предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..»
В Раскольникове – тоже рождается мужество, то самое мужество, которого ему так не хватало.
Слуга тоже почувствовал: и нет никаких преград, и так тому и следует быть!
Или сопоставьте два отрывка: 1) «Признав возможным не разбираться в средствах, слуга не имел мужества на деле признать то, что естественно вытекало из этого “если”. Хочешь не хочешь, остается одно – стать вором»; 2) «Пока он слушал, в душе у него рождалось мужество. То самое мужество, которого ему не хватало раньше внизу, на ступенях ворот».