И не случайно, конечно, это почти десятикратное, словно музыкальное, повторение — как исчезающий, тающий, прощальный, горький аккорд: «как прежде… как прежде… прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления…»
Какие?
Давно замечено совпадение (почти буквальное) «великолепной панорамы» в «Преступлении и наказании» с такой же в «Слабом сердце» (1848) и в «Петербургских сновидениях в стихах и в прозе» (1861). Но вот это прощание с прежними темами, прежними мыслями, прежними задачами, прежними впечатлениями замечается, слышится редко.
Так с какими же? Вряд ли с теми, какие были у большинства или у многих тогдашних студентов, мечтателей и деятелей начала 60-х годов. «Замечательно, что Раскольников, быв в университете, почти не имел товарищей, всех чуждался, ни к кому не ходил и у себя принимал тяжело. Впрочем, и от него скоро все отвернулись. Ни в общих сходках, ни в разговорах, ни в забавах, ни в чем он как-то не принимал участия. Занимался он усиленно, не жалея себя, и за это его уважали, но никто не любил. Был он очень беден и как-то надменно горд и несообщителен; как будто что-то таил про себя. Иным товарищам его казалось, что он смотрит на них на всех, как на детей, свысока, как будто он всех их опередил и развитием, и знанием, и убеждениями, и что на их убеждения и интересы он смотрит как на что-то низшее».
Кто-то сказал, что прежние мысли Раскольникова — это мысли социалистические, мысли утопического социализма 40-х годов, возродившиеся в 60-е. С ними он, дескать, и прощается. Я не вижу для этого никаких оснований в тексте романа. Напротив, кроме только что приведенной характеристики Раскольникова (авторской), есть и такая самохарактеристика: «За что давеча дурачок Разумихин социалистов бранил? Трудолюбивый народ и торговый; “общим счастием” занимаются…» Это именно самохарактеристика: так с прежней любовью не расстаются. Думаю, что любви тут и не было. Скорее всего это была какая-то непроясненная мечта (тем более и сладкая, что — непроясненная). Мечта, вероятно, как-то связанная с «золотым веком», но, может быть, еще больше — с собственной гениальностью, впрочем, естественной для его двадцати тогдашних лет и уже давнего честолюбия. Мечта, столкнувшаяся с духом холодным, с духом глухим и немым.
Недаром же Разумихин, полтора года знающий Раскольникова, говорит о его «двух противоположных характерах». Недаром же мать, не видевшая его три года, так рисует его: «…вы вообразить не можете, Дмитрий Прокофьич, как он фантастичен и, как бы сказать, капризен. Его характеру я никогда не могла довериться, даже когда ему было только пятнадцать лет. Я уверена, что он и теперь вдруг что-нибудь может сделать с собой такое, чего ни один человек никогда и не подумает сделать. <…> Да недалеко ходить: известно ли вам, как он полтора года назад меня изумил, потряс и чуть совсем не уморил, когда вздумал было жениться на этой, как ее, — на дочери этой Зарницыной, хозяйки его? <…> Вы думаете, — с жаром продолжала Пульхерия Александровна, — его бы остановили тогда мои слезы, мои просьбы, моя болезнь, моя смерть, может быть, с тоски, наша нищета? Преспокойно бы перешагнул через все препятствия…»
Тут за вполне понятными, чисто родительскими, материнскими чувствами (ревностью и пр.) раскрывается что-то очень похожее на того Раскольникова, которого мы уже знаем без всякого «пролога».
Итак, уже полтора года назад была эта девочка — невеста (наверняка — раньше: полтора года назад он лишь сообщил матери о своем выборе). О ней упоминается в романе еще четыре раза.
Дотошный Разумихин разузнал даже, как ее звали, — Наталья Егоровна.
Раскольников сам заговаривает о ней с матерью и сестрой: «А помните, маменька, я влюблен-то был и жениться хотел. (…) Гм! Да! А что мне вам рассказать? Даже мало помню. Она больная такая девочка была, — продолжал он, как бы опять вдруг задумываясь и потупившись, — совсем хворая; нищим любила подавать и о монастыре все мечтала, и раз залилась слезами, когда мне об этом стала говорить; да, да… помню… очень помню. Дурнушка такая… собой. Право, не знаю, за что я к ней тогда привязался, кажется, за то, что всегда больная…»
Прощаясь с Дуней (перед тем как идти в контору), он вдруг говорит:
«Ах, да! Постой, забыл!
Он подошел к столу, взял одну толстую запыленную книгу, развернул ее и вынул заложенный между листами маленький портретик, акварелью, на слоновой кости. Это был портрет хозяйкиной дочери, его бывшей невесты, умершей в горячке, той самой странной девушки, которая хотела идти в монастырь. С минуту он всматривался в это выразительное и болезненное личико, поцеловал портрет и передал Дунечке.
– Вот с нею я много переговорил об этом, с нею одной, — произнес он вдумчиво, — ее сердцу я много сообщил из того, что потом так безобразно сбылось. Не беспокойся, — обратился он к Дуне, — она не согласна была, как и ты, и я рад, что ее уже нет…»
(«Рад, что ее нет…» Это же из лейтмотива — «О, если б я был один…»)