«Теория» (вернее — все самосознание Раскольникова) действительно «продукт обстоятельств», но далеко и далеко не «простой». Рожденная обстоятельствами, она активно воздействует на них. «Галлюцинации» больного общества и социально больного человека суть условие его существования, это необходимый «узел» в механизме его самовоспроизводства. Здесь царит «самоотравление собственной фантазией», самообманное
Всеобщность самообмана и придает ему видимость всеобщей правды. Ненормальность кажется нормой, болезнь — здоровьем, и наоборот. Реальности замещаются фантомами, а фантомы действуют как реальности. Все отчуждается. Все переворачивается.
«Я утверждаю, — писал Достоевский, — что сознание своего совершенного бессилия помочь или принести хоть какую-нибудь пользу или облегчение страдающему человечеству, в то же время при полном вашем убеждении в этом страдании человечества — может даже
Бессилие любви и оборачивается силой ненависти, невозможность (и неумение) отдать всего себя людям — жаждой взять у них все, цели правые замещаются неправыми, неприятие мира подменяется примирением с ним, и самообман оказывается формой существования, формой выживания в извращенном мире, формой, восполняющей отсутствие условий, достойных человека. Но в конце концов наступает момент, когда отказ от самообмана становится спасением мира от самоубийства.
Глава 6
Роман (Корчи совести)
Проходит тринадцать дней с момента, как Раскольников вышел, «как бы в нерешимости», из своей каморки («на пробу»), до той минуты, как произнес в полицейской конторе:
Все эти дни мглу его самообмана то и дело пронзают молнии правды о себе — то о гордом и надменном, то о великодушном и добром. Поток его самосознания несется конвульсивно, повторяясь и ускоряясь, словно туго и резко — рывками — скручивается спираль. В последний час она скручивается до отказа, до последнего предела, так что кажется вдруг, будто все кончилось.
Последний час — это прощание с матерью, с сестрой, с Соней. Это поклон на Сенной площади и короткий путь в полицейскую контору.
«О, если б я был один…»
Ну-с, а насчет совести-то?
Матери он говорит: «…знайте, что сын ваш любит вас теперь больше себя…»
«Теперь любит…» Раньше он не мог так сказать. Раньше этого не было. Это «теперь» куплено самой дорогой ценой. Оно — его главное открытие, может быть, главный залог спасения. Но это пока лишь порыв, естественный и неизбежный при расставании навсегда с самым, самым родным человеком на свете.
Сестре: «Я сейчас иду предавать себя. Но я не знаю, для чего я иду предавать себя». А через минуту: «Преступление? Какое преступление? — вскричал он в бешенстве. — Не думаю я о нем и смывать его не думаю. Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!» Достоевский пишет: «Краска даже ударила в его бледное, изнуренное лицо. Но, проговаривая последнее восклицание, он нечаянно встретился взглядом с глазами Дуни, и столько, столько муки за себя встретил он в этом взгляде, что невольно опомнился. Он почувствовал, что все-таки сделал несчастными этих двух бедных женщин. Все-таки он же причиной…»
И Раскольников говорит сестре: «Дуня, милая! Если я виновен, прости меня (хоть меня и нельзя простить, если я виновен). Прощай! Не будем больше спорить!»
Сопоставим: «…знайте, что сын ваш любит вас теперь больше себя…» — «Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!» Два противоположных «теперь».