Умственное лакейство смердяковщины, этого незаконнорожденного отечественного нашего дитяти, родственно, как считал писатель, лакейству мысли угрюмых тупиц либерализма. Смердяковщина — это смрад, исходящий от больного срамной болезнью общества. Ладно, Дмитрий — его-то Смердяков глупее себя почитает, но даже и умник Иван презрительно отзывается о Смердякове как о вонючем лакее, — а ведь, может быть, ему-то, Смердякову, и придется еще сыграть не последнюю роль в судьбах всей семейки, а стало быть, и всей ненавистной ему, так называемой матушки-России.
Словом, завязался узелок романа. Торопиться Достоевский не хотел, переписывал отдельные сцены по пяти раз: никогда еще ни на одно из своих произведений, кажется, не смотрел так серьезно, как на это, будто оно последнее и нужно успеть все сказать, и сказать как следует. Хотя и рассчитывал тогда еще, да не то что рассчитывал, твердо надеялся — лет на десять впереди. Да, десяти, пожалуй, хватило бы, чтобы стать ему тем Достоевским, каким мечталось ему стать, каким — чувствовал он — было ему стать предназначено...
Многое должно было отразиться в истории этой семейки: от последних фактов злобы дня до библейской истории Авеля, невинно убиенного братом своим Каином; от газетной хроники до гамлетовского «быть или не быть»; от страстей шиллеровских братьев-разбойников до гётевской встречи Фауста с Мефистофелем; от современного терроризма до вечной истории воскресения души страданием; от искушения дьяволом Христа в пустыне до сегодняшних искушений народа кабаком и золотой мошной; от турецких зверств на Балканах до истории Иуды-предателя. Все должно было совместиться здесь: опыт собственной жизни и опыт человечества, образы спутников жизни и вечные литературные образы. В одном только Иване фантастически, а вместе с тем для Достоевского естественно мало-помалу сливались и совмещались и Каин, и Гамлет, и Фауст, и молодой Владимир Соловьев; в Дмитрии — история каторжного Ильинского и шиллеровского Карла Моора, черты натуры Аполлона Григорьева и... библейского Авеля. Но все это должно было еще переплавиться в горниле творческого воображения автора, чтобы сотворить то чудо, о котором мудрый сердцем старец Зосима скажет в самом романе так: «...В том-то и великое, что тут тайна, — что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе. Перед правдой земною совершается действие вечной правды».
Как никогда прежде, Достоевский на этот раз был доволен своей работой. Вот уже и глава «Исповедь горячего сердца» завершена и отредактирована, и она — одна из ключевых, в ней надеялся показать, какие бездны живут, какие трагедии свершаются в душе даже и «ничтожного», никчемного человечишки, о котором большинство близко знающих его людей только и смогут сказать: «Хам в офицерском чине».
«Страшно много человеку на земле терпеть, страшно много ему бед! — открывается вдруг брату Алеше гуляка и забулдыга Дмитрий, а ведь казалось, и всего-то несколько страниц назад — ни о чем-то другом, кроме Грушенькиного «изгиба» да папашиных, утаенных от него денежек, он и помыслить и почувствовать не способен был. — Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который пьет коньяк и развратничает... Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, Господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть... Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут... Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей...»
И понял тогда Алеша, почему поклонился этому «разбойнику» старец Зосима в келье своей, — не перед Дмитрием преклонился он, но перед теми страданиями, которые суждены ему, которые прозрел в его судьбе мудрый старец.
Теперь Достоевский готовился, может быть, к самой заветной главе «Братьев Карамазовых», к главному нервному узлу всех философских, нравственных, идейных, социальных и психологических артерий живого романного организма — к осуществлению давней мечты своей: Легенде о великом инквизиторе...