Он и прежде-то редко знал передышки, теперь работал как каторжный. Хуже — «я теперь бы пошел опять в каторгу на столько же лет, чтобы только уплатить долги и почувствовать себя опять свободным... Работа из нужды, из денег задавила и съела меня», — жаловался он. Даже и люди, не слишком сочувствовавшие направлению его мысли и лично неблизкие ему, с болью наблюдали, как он становился все угрюмей, раздражительней и подозрительней. Удивляться не приходилось: больной, измученный припадками, спавший по нескольку часов в сутки, работая все остальное время, все-таки не мог выкроить его достаточно, чтобы взяться за серьезную вещь — журнал вел, по существу, один: писал умоляющие письма старым приятелям с просьбами поддержать журнал повестью ли, поэмой, статьей; вычитывал корректуры, работал с авторами, воевал с цензурой, добывал деньги, чтобы расплатиться с сотрудниками и авторами, но «Эпохе» явно грозило крушение. Не видя в журнале романов самого писателя, а на обложке даже и его имени, читатели вспоминали сообщение о смерти литератора Достоевского и считали, что умер автор «Бедных людей» и «Записок из мертвого дома», отказывались подписываться на незнакомую им «Эпоху» с мало чем интересным редактором Порецким.
Но Достоевский не жалел ни сил, ни времени, загонял здоровье, влезал в новые долги — надеялся выстоять, поднять журнал. А номера запаздывали, и без того немногочисленные подписчики роптали, грозили отказаться от дальнейшей подписки. Он после бессонной ночи ехал в типографию, ворчал, умолял, бранился — ничего не помогало. Подозревал происки недоброжелателей даже и там, где их быть не могло и, главное, он сам это знал не хуже других, но все-таки подозревал, сердился и страдал.
«Как-то сломался в типографии какой-то вал, — рассказывал близкий к «Современнику» Павел Михайлович Ковалевский, племянник известного путешественника и писателя Егора Петровича Ковалевского, — сломался как раз к выходу очередной книжки «Эпохи». Достоевский тут же решил, что не обошлось без руки «Современника», только о том и мечтающего, как бы навредить, напакостить неугомонному журналу.
— Но ведь валы не в одной вашей типографии ломаются, — старались его успокоить.
— Ломаются, да-с, но не к выходу книжки! А тут именно к выходу! И именно сезонной, перед подпиской. Нет, тут не без руки «Современника». Для меня это совершенно ясно.
Больно и жалко было видеть в это время Достоевского, — заключает Ковалевский. — Он походил на затравленного, но все еще огрызающегося зверя».
Однажды, это было еще в конце прошлого, 64-го, когда Петр Горский, очеркист, человек небесталанный (Достоевский ценил его очерки «Бедные жильцы в больнице и на морозе», «Высокая любовь»), но склонный к бродяжничеству и алкоголизму, привел в редакцию молодую женщину — свою подругу Марфу Браун, в девичестве Панину. Удивительной судьбы женщина, из тех, о ком говорят в народе: куда черт не поспеет, туда бабу пошлет. «Я всегда была того мнения, что жизнь создана из впечатлений», — заявила она Достоевскому. Жизнь вообще азартная игра, а ее жизнь — ставка в этой игре, так она сознавала, чувствовала, так и жила. Приключения и похождения ранней юности не отрезвили, но лишь разожгли, раззудили страсти: в конце 50-х годов она покидает Россию в толпе молодых эмигрантов-авантюристов, людей сомнительного происхождения и еще более сомнительных убеждений. Куда? Зачем? Это ее не волновало; главное — куда-нибудь, а ведь там что-нибудь да случится же. «Мне решительно все равно, куда бы судьба ни занесла меня; я хоть сию минуту опять готова ехать куда угодно». Нельзя сказать, чтобы она была бездумна, напротив, — ее всегда влекли люди умные, образованные, но, видно, уж такова была природа ее: вокруг нее всегда клубились дельцы, авантюристы, соблазнявшие ее все новыми подвигами. Она мечтала жить умственным трудом, а на то были основания — бог дал ей ум, наблюдательность, способность писать остро и живо, но ей некогда было остановиться, жизнь мчала ее от приключения к приключению.
Недавно вернулась в Россию, где оказалась без родных, без средств, где никто не признает в ней русскую. Бродяжничала, перебивалась мелочью при третьесортных журнальчиках, сблизилась с редактором народных словарей Карлом Флеммингом, но тот «пил мертвую», и жили они в полной нищете. Теперь вот Петр Горский осчастливил... Добродяжничалась с ним до того, что надолго попала в больницу, но и после выздоровления ее новый опекун умолял ее не выписываться, так как существовали они на те деньги, за которые она продавала остатки своей молодости и красоты, а для него это стало невыносимо. «Он мне и жалок и страшен», — делилась она с Федором Михайловичем.