Ему было неспокойно и тоскливо, и всё вокруг представало в дурном свете. Берлинское светило профессор Фрёрих проживал чуть ли не во дворце, а больных держал минуты по две, много по три — с Ф. М. вообще не стал говорить, едва прикоснулся стетоскопом, произнес слово «Эмс» и на бумажке написал адрес врача. Вино, включенное в диету эмсским доктором
Ортом, оказалось мерзкой кислятиной. Курортные магазины пришибали непомерными ценами. Везде была страшная давка — «публика со всего мира, костюмы и блеск»; «весь сброд» пьющих воду с пузырьками возмутительно толкался локтями у источника; кисло-соленая жидкость отдавала тухлым яйцом.
И все же нельзя было остаться совсем равнодушным к здешней красоте. «Всё, что представить можно обольстительного, нежного, фантастического в пейзаже, самом очаровательном в мире; холмы, горы, замки, города, как Марбург, Лимбург с прелестными башнями в изумительном сочетании гор и долин — ничего еще я не видал в этом роде, и так мы ехали до самого Эмса в жаркое, сияющее от солнца утро... Эмс — это городок в глубоком ущелье высоких холмов — этак сажень по двести и более высоты, поросших лесом. К скалам (самым живописным в мире) прислонен городок, состоящий по-настоящему из двух только набережных реки (неширокой), а шире негде и строиться, ибо давят горы. Есть променады и сады — и всё прелестно. Местоположением я очарован...»
Впрочем, Ф. М. так быстро привык к тесному ущелью между двумя цепями гор, к пространству, которое узнается все до последнего кустика в одну прогулку, что уже ничему не радовался. Почти все встреченные русские искали знакомства, но наводили такую тоску, что он решил избегать всякого общества — однако спрятаться было некуда, и вот уже его настигла некая директриса института из Новочеркасска, «дура, каких свет не производил; космополитка и атеистка, обожает царя, но презирает отечество».
Соотечественники вызывали жгучую неприязнь, почти гнев: «Сюда приезжает по понедельникам висбаденский поп Тачалов, заносчивая скотина, но я его осадил, и он тотчас пропал. Интриган и мерзавец. Сейчас и Христа, и всё продаст. Ерник дрезденский поп кричит всем, что он пражскую церковь построил, а Тачалов хочет выказаться, что это он обращает старокатоликов. И ведь удастся каналье, уверит, тогда как глуп как бревно и срамит нашу церковь своим невежеством перед иностранцами. Но в невежестве все они один другому не уступят». Вообще русские, «толкающиеся за границей», производили на Ф. М., при его раздражении, впечатление отвратное.
«Бессодержательность, пустота, праздность и самодовольство во всех возможных отношениях. Не глядел бы на них, но здесь и гулять негде: или толкись на пространстве, весьма тесном для такой публики, или уходи в горы, но дальше, потому что ближайшие тропинки все полны».
Правда, оказался здесь поэт К. К. Случевский — с ним Ф. М. охотно возобновил знакомство; и еще «прекрасный и препростодушный» А. А. Штакеншнейдер (брат Елены Андреевны) с юной женой, и еще компания милейшей княжны Шаликовой, болезненного вида старой девицы, впрочем, наивной, веселой, «хорошего тона в высшем смысле слова» — и, кажется, в письмах жене Ф. М. сильно старил милых спутниц княжны, которые «когда-то» были весьма хороши собой... А ревнивой своей Анечке писал предлинные письма, с подробными отчетами о лечении; признавался, как сильно скучает по ней и детям, как любит их и как желанна ему она. «Ты говорила, что я, пожалуй, пущусь за другими женщинами здесь за границей. Друг мой, я на опыте теперь изведал, что и вообразить не могу другой, кроме тебя... Слишком привык к тебе и слишком стал семьянином. Старое всё прошло».
От тоски по семье и вынужденного сидения «у кренхена» Ф. М. злился по всякому поводу. Курортная публика, «рожи с вывертом», нахлынувшие после отъезда кайзера, стали еще противнее, и он с каким-то мстительным удовольствием писал об Эмсе: «Свинское, подлое место, подлее которого нет на свете!.. Я возненавидел здесь каждый дом, каждый куст. Вид публики для меня несносен. Я до того стал раздражителен, что (особенно рано утром) на каждого в этой беспорядочной толпе, которая теснится у кренхена, смотрю как на личного врага моего и, может быть, рад был бы ссоре. Говорят, это тоже действие вод...»
Угнетала необходимость ради двух стаканов кессельбрунена или трех стаканов кренхена с молоком вставать в шесть утра и ложиться в десять вечера. «Когда же писать роман — днем, при этаком блеске и солнце, когда манит гулять и шумят улицы? Дай Бог только начать роман и наметать хоть что-нибудь. Начать — это уже половина дела». С писанием романа здесь, на водах, ничего не получалось; к тому же со всех сторон ему говорили, что малейшее умственное напряжение приносит вред больному организму и только раздражает нервы.