Многострадальный роман, с которым было связано столько мучительных переживаний, которому было отдано столько труда и страсти, оказался благодарнейшим литературным «предприятием». Достоевский был безмерно счастлив, когда приказчики книжных магазинов передавали, что «публика давно уже спрашивает роман», а Анна Григорьевна, ведя строгий учет проданным экземплярам, имела право написать впоследствии: «Наша издательская деятельность началась блистательно, и три тысячи экземпляров были распроданы до окончания года. Продажа остальных пятисот экземпляров затянулась на дальнейшие два-три года. В результате, за вычетом книгопродавческой уступки и за уплатою всех расходов, очистилось в нашу пользу более четырех тысяч, что и дало нам возможность уплатить некоторые тревожившие нас долги».
Книга, которая придумывалась так трудно, писалась так рискованно и называлась так опасно (оптовые покупатели, приходя на квартиру Достоевских, просили отпустить им «вражью силу», «дюжину чертей» или «десяточек дьяволов»), дала ее автору желанную передышку и ощутимый материальный просвет. Когда в августе 1873 года, приехав из Старой Руссы, где уже второе лето отдыхала семья, по делам «Гражданина» в Петербург, Достоевский узнал, что на книгу по-прежнему есть покупательский спрос, он дал ей трогательно-ласковое прозвище — «бесочки»: они шли и шли, без малейшей рекламы...
В те первые месяцы «бесочки» и в самом деле не нуждались в оплаченной рекламе. Доброжелательная критика, называвшая «Бесы» лучшим романом года, талантливейшим явлением литературы последних лет и признававшая за автором право занимать независимую общественно-политическую позицию, так как это право выстрадано годами каторги, соперничала с отзывами крайне резкими и истерически-оскорбительными. Уже в январе, накануне выхода отдельного издания, у Майкова были все основания утверждать, что на автора романа «залаяла вся свора прогресса». «Господи, как ругаются! Но ругательства бы еще ничего: как клевещут!»15 (Страхов, которому было адресовано письмо, считал, что Достоевский придает «своре прогресса» все еще слишком много важности16.)
«Свора (или «стая») прогресса» называла «Бесы» «литературным уродом», «случаем мрачного помешательства», «скотным двором Авгия», «скабрезно-рокамбольной беллетристикой», «мистическим бредом». Объявив автора слепым, завистливым безумцем, который «созерцает собственные внутренности», свора уличала его в том, что «новые люди» изображены в виде «страшных чудовищ». «Помимо желания автора, — писал критик «Нового времени» (1873, 16 января), — мы все-таки склонны гораздо более симпатизировать безнравственному, положим, но умному, энергичному и упорно стремящемуся к своей цели Верховенскому-младшему, чем дряблому, бесхарактерному приживальщику отцу...» В романе «сквозит какое-то отчаянное сознание своего бессилия и вместе с тем слепая, неумолимая зависть ко всему молодому, живому, свежему, сильному!.. После “Бесов” нам остается только поставить крест на этом писателе и считать его деятельность законченной».
Друзья уговаривали Достоевского не читать неприличную и грубую брань, не пачкаться ею. Но каждый день он покупал газеты, где его ругали и оскорбляли, читал, перечитывал, нервничал и злился, не позволяя себе ни малейшего слова в ответ. И только 31 января, по просьбе О. А. Козловой, жены поэта-переводчика П. А. Козлова, сделал запись в ее альбоме, где выразил иной взгляд на перспективы своей деятельности:
«Несмотря на все утраты, я люблю жизнь горячо; люблю жизнь для жизни, и, серьезно, всё чаще собираюсь начать мою жизнь. Мне скоро пятьдесят лет, а я всё еще никак не могу распознать; оканчиваю ли я мою жизнь или только лишь ее начинаю. Вот главная черта моего характера; может быть, и деятельности».
На самом деле ему шел уже пятьдесят второй — вряд ли он намеренно уменьшил свои годы, оставляя автограф в альбоме дамы. Но, пролистав ее роскошную памятную книжку, увидев имена тех, кто сделал свои надписи до него, он захотел сказать и о странном свойстве своей памяти. «Я сохраняю несколько фотографий людей, которых наиболее любил в жизни, — и что же? я никогда не смотрю на эти изображенья: для меня, почему-то, — воспоминание равносильно страданию, и даже чем счастливее воспоминаемое мгновение, тем более от него и мучения».
Только теперь, закончив роман, заставивший испытать подлинное потрясение памяти, он сознал всю глубину этих горьких слов: воспоминание равносильно страда н и ю. Теперь, после «Бесов», груз воспоминаний и опыт страдания стали, как ни странно, легче; и, вопреки рекомендациям «своры», автор не собирался ставить на себе крест. Что же касается людской злобы, заушения и заплевания, которые обрушились на него из-за «Бесов», Ф. М., как оказалось, был и «приготовлен», и «закален»; к тому же чудный старец из запрещенной главы вдохновенно предрекал: «Всегда кончалось тем, что наипозорнейший крест становился великою славой и великою силой, если искренно было смирение подвига. Даже, может, при вашей жизни уже будете утешены!..»