Намерение автора «испортить» репутацию героя, по сравнению с реальной биографией прототипа, было особенно заметно, когда рассказ касался любовной сферы, в которой и Спешнев, и Ставрогин имели необыкновенный успех. Любовная драма Спешнева, в которой он был представлен мемуаристами как человек могучих и благородных страстей, под пером Достоевского приобретала совсем другое звучание. Любовные страдания Спешнева, адресованные Ставрогину, крайне ужесточались; на романтическую тайну Спешнева, которой очаровывались и Семенов-Тян-Шанский, и Огарева-Тучкова, и Бакунин, была брошена сомнительная тень; за героем романа тянулся длинный шлейф в багровых тонах.
Слухи вокруг Спешнева рисовали его возвышенным и одухотворенным паладином — слухи вокруг Ставрогина полнились темными безобразиями. В заграничном прошлом Спешнева были изысканные салонные дамы и поляки-аристократы из свиты князей Чарторыйских, здесь — петербургское отребье, безумные хромоножки и неумытые девчушки за ширмами. Обаяние тайны опускалось до значений низких и постыдных;
Ставрогину приходилось признаваться не только в зверином сладострастии, которым он был одарен и которое всегда вызывал у других, но и в упоении позором и подлостью. Лицо героя писалось как будто поверх другого изображения; оставляя без изменения контуры и линии, неистовый художник «портил» живопись — перемешивал краски, менял оттенки, сгущал тени.
«Н. А. Спешнев отличался замечательной мужественной красотой, — писал, как мы помним, человек беспристрастный, обладавший точной и обширной памятью ученого, Семенов-Тян-Шанский. — С него прямо можно было рисовать этюд головы и фигуры Спасителя». Если только это сравнение имело хождение в том кружке, к которому принадлежали все трое, Достоевскому оно было крайне мучительно: человека с обликом Спасителя он называл про себя своим Мефистофеле м.
С каким-то странным, суровым упорством герою, списанному с безупречного красавца Спешнева, поднятому на ту высоту, где обитают небожители, вменялись демоническая двойственность, коварная и злокачественная двусмысленность: за фигурой Спасителя тенью вставал Мефистофель, а перед глазами Ставрогина маячил золотушный бесенок с насморком.
«Боже мой! Сколько образов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольется!.. Осталась память и образы, созданные и еще не воплощенные мной. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и желать, и помнить, а это все-таки жизнь!» — писал Достоевский брату из Петропавловской крепости, пережив гражданскую казнь. Когда спустя 20 лет один из самых блистательных образов стал обретать плоть, художественный прогноз Достоевского полностью подтвердился: память о Спешневе была отравлена, потрясенная душа изъязвлена и изранена. «Отравой в крови» разлились воспоминания о роковом, загадочном барине, прекрасном, как Спаситель, и обворожительном, как Мефистофель. «Я с ним и его», — сказал когда-то Достоевский о своем демоне; теперь эту связь предстояло творчески обнаружить и разорвать: пришло время заплатить старинный долг.
Поразительнее всего, что к прототипу, реальному Спешневу, Достоевский не мог предъявить никаких моральных претензий. Они оба были арестованы в одну ночь; красавец, богач Спешнев разделил общую судьбу арестованных. Так же как Достоевский, он сидел в одиночной камере Петропавловской крепости, так же был лишен всех прав состояния и осужден на смертную казнь. За восемь месяцев крепостной тюрьмы исчезли его красота и цветущий вид, в Сибирь он попал с начинающейся чахоткой. Так же как Достоевского, Спешнева, закованного в кандалы, везли в открытых санях в Тобольск, откуда по этапу направили в Иркутск и далее в Александровский Завод Нерчинского округа. «Спешнев в Иркутской губернии приобрел всеобщую любовь и уважение», — писал Достоевский вскоре по выходе из острога, восхищаясь «чудной судьбой» учителя, его всепокоряющим обаянием.
Почему-то та часть реальной биографии Спешнева, где он как аристократ, пошедший в демократию, был осужден и понес наказание, Достоевскому совершенно не понадобилась. Герою (Ставрогину) его причастность к обществу заговорщиков должна была аукнуться не каторгой, как прототипу (Спешневу) и автору (Достоевскому), а испытаниями совсем другого порядка. От них не могли спасти ни царские манифесты, ни ходатайства добродушных генерал-губернаторов, ни снисходительность гражданских властей, сострадающих обаятельным злоумышленникам.
Высший произвол, по которому действовал художник, диктовал ему брать у живого лица лишь те черты и те реалии, которые требовал замысел. Остальное отбрасывалось; судьба и личность оригинала свободно преображались, повинуясь законам творческого процесса. Фундаментальное различие между прототипом и героем стало средством овладения демонически хищным типом и — освобождения от него.