Достоевский молчал или отвечал уклончиво, а главное, отвергал мысль о преступности собраний. «Я не могу поверить, чтобы человек, написавший “Бедных людей”, был заодно с этими порочными людьми. Это невозможно. Вы мало замешаны, и я уполномочен от имени государя объявить вам прощение, если вы захотите рассказать всё дело», — уговаривал Ростовцев. «Я, — вспоминал Ф. М., — молчал. Тогда Дубельт с улыбкой заметил: “Я ведь вам говорил”. Тогда Ростовцев закричал: “Я не могу больше видеть Достоевского”, выбежал в другую комнату и заперся на ключ, а потом оттуда спрашивал: “Вышел ли Достоевский? Скажите мне, когда он выйдет, — я не могу его видеть”»83.
Эта сцена казалась Достоевскому напускной, ее можно было бы назвать даже фарсом, но для комиссии уклончивое молчание подследственного было непереносимо. А для него «рассказать всё дело» значило бы, наверное, раскрыть заговор. Липранди, стремясь придать делу вселенский размах, говорил в своей записке не про отдельный и мелкий заговор, а про «всеобъемлющий план общего движения, переворота и разрушения». Он трактовал разнородный состав общества как явление более грозное, чем восстание декабристов — дворян и военных, людей одного круга. Петрашевцы же соткали сеть; она «должна была захватить все народонаселение и действовать не в одном месте, а повсюду». Сами петрашевцы, сравнивая себя с декабристами, видели дело в ином свете: «Преступления тех были важнее, так как они проникли в войско и располагали пушками и оружием». «Декабристы дрались на площади, в народе, а мы только говорили в комнате», — говорил Спешнев А. Г. Достоевской84.
Достоевский полагал, что петрашевцы пошли дальше декабристов. Те хотели ограничить самодержавие, освободить крестьян без земли и стать лордами. Но даже в кружке Дурова говорилось об освобождении крестьян с земельными наделами.
«Петрашевцы посеяли много семян...» — говорил позже Достоевский, не сомневаясь в существе дела: «Тут был целый заговор и все, что и в последующих заговорах, которые были только списками с этого, т. е. тайная типография и литография, хотя не было, конечно, посягательств»85 (политических убийств). До конца жизни он помнил дело не как чтение книг из библиотеки Петрашевского, не как опыт философских споров, а как замысел политического заговора и сам заговор.
В 1876-м в «Дневнике писателя» Ф. М. вспоминал о старшем брате. «В сорок девятом году он был арестован по делу Петрашевского и посажен в крепость... Брат не участвовал ни в организованном тайном обществе у Петрашевского, ни у Дурова. Тем не менее он бывал на вечерах Петрашевского и пользовался из тайной, общей библиотеки, склад которой находился в доме Петрашевского, книгами. Он был тогда фурьеристом и со страстью изучал Фурье... То, что он был фурьеристом и пользовался библиотекой, — открылось, и, конечно, он мог ожидать если не Сибири, то отдаленной ссылки как подозрительный человек... Брат, попав в крепость, оставил на квартире испуганную жену свою и трех детей, из которых старшему тогда было всего 7 лет, и вдобавок без копейки денег. Брат мой нежно и горячо любил детей своих, и воображаю, что перенес он... Между тем он не дал никаких показаний, которые бы могли компрометировать других, с целью облегчить тем собственную участь, тогда как мог бы кое-что сказать, ибо хоть сам ни в чем не участвовал, но знал о многом».
Итак, молчали оба брата: Михаил не участвовал, но знал (от кого, как не от Федора?). А Федор — участвовал и потому знал.
И все же причастность Достоевского к делу была отмечена парадоксами и противоречиями. Ни один из литераторов «обличительного направления» к «обществу пропаганды» отношения не имел. По злой насмешке судьбы Достоевский оказался перед судом за взгляды, которые не слишком разделял, за идеи, в которых сомневался, за тайную деятельность, которую не успел и начать, за роковую увлеченность тем, кто казался сильнее и радикальнее. «Если желать лучшего есть либерализм, вольнодумство, то в этом смысле, может быть, я вольнодумец... — писал он в Следственную комиссию. — Но... пусть уличат меня, что я желал перемен и переворотов насильственно, революционно, возбуждая желчь и ненависть! Но я не боюсь улики...»