Напомним мысль одной из книг мировой литературы, знаменитой силою протеста против человеческого страдания. В своем философском романе «Кандид, или оптимизм» Вольтер, потрясенный катастрофами XVIII века: разбойничьей Семилетней войной, лиссабонским землетрясением, жестокостями властителей, потоками крови и человеческими гекатомбами, — гневно восстает против всех учений о мировом благополучии и благоденствующем человечестве. Его доктор Панглосс, воплощающий утешительную доктрину Лейбница «Все к лучшему в этом лучшем из миров», как бы внушает Вольтеру его тезис о несовместимости благостного бога и страдающего человечества, о бессмысленности теории претворения всех текущих страданий в будущей великой гармонии, о непримиримом возмущении совести перед фактом страдания, особенно детского: «Какое преступление, какую вину свершили эти дети, раздавленные и истекающие кровью на материнской груди?…» {Основная проблематика «Кандида» развернута Вольтером и в его поэме «О лиссабонском несчастье».} Для разрешения возникающей проблематики повествование переключается в историко-философский план — Иван рассказывает задуманную поэму «Великий инквизитор». В основном это критика христианства.
Современный социалист заявляет, что высокие моральные требования евангелия не под силу людям и что основатель учения переоценил их слабую природу и малодушный характер, потребовав от них героизма невыполнимого. Нужно же было прежде всего накормить голодных. «Накорми, тогда и спрашивай добродетели!» Критика одной из центральных страниц евангелия ведется якобы с позиций передовой мысли XIX века, представленной Достоевским в образе испанского первосвященника: ценностям «духа» здесь противопоставляется железная неотвратимость инстинктов, мечте о героических личностях — суровая правда о человеческих массах, внутренней свободе — непреклонные законы «хлеба», наконец «идеалу Красоты» — кровавая чудовищность исторической действительности. Речь ведется о римском католичестве, об инквизиции, о папе и иезуитах, «исправивших подвиг Христа» и заменивших его неосуществимые нравственные заветы атрибутами реальной власти: мечом кесаря, чудом, тайной и авторитетом. Но под Ватиканом здесь все время разумеются и новейшие социальные учения, призывавшие еще в 40-е годы к переустройству человечества на основе правильного распределения материальных благ.
Критикуя положения Достоевского в «поэме Ивана Карамазова», А. В. Луначарский опровергает скрытое здесь утверждение: «социалисты родственны Великому инквизитору, — они несут сытость и цепи». По формуле Маркса, «социализм — это создание условий для максимального развития всех заложенных в человеке возможностей». «Социализм, — пишет Луначарский в статье «Русский Фауст», — строится на безграничном доверии к трудовому человеку, поставленному в нормальные условия…» Достоевский, не веруя в человека, ни в его социальный инстинкт, отвергает и подлинно человечную атеистическую революционную этику.
На всем протяжении поэмы Ивана Карамазова чувствуется личная мука и выстраданная искренность ее автора, тяжело пережившего драму отречения от освободительных идей социализма во имя «меча кесаря» или авторитета самодержавной власти.
Местом действия своей легенды Достоевский избирает Севилью XVI века. В кратких и сжатых чертах воссоздается старинный католический город. На его площадях лишь накануне сожгли перед королем и прелестнейшими дамами сотню еретиков. Этим «великолепным аутодафе» руководил в своей пурпурной кардинальской мантии престарелый инквизитор. Превосходен его сумрачный и грозный портрет, напоминающий безжалостные облики старинных испанских правителей на полотнах Эль-Греко: «высокий и прямой, с иссохшим лицом, со впалыми глазами, но из которых еще светится, как огненная искорка, блеск»; у него бескровные девяностолетние уста. В облике дана не только характеристика и биография персонажа, но и вся идеологическая атмосфера эпохи с ее возвышенными девизами и пылающими кострами.
Финал сказания выдержан в духе романтической драмы. Ночью под своды темницы в грубой монашеской рясе сходит к своему пленнику со светильником в руке древний кардинал. Его ужасающей дряхлости и кровожадной мстительности противопоставлена на мгновение красота мира: знойный сумрак Испании и стих Пушкина — ночь «лавром и лимоном пахнет». Раздается обвинительная речь первосвященника, перерастающая в монолог о судьбах человечества. Ставятся мировые проблемы. Торжественным хоралом, ораторией или «днем гнева» — страшным судным днем — вздымается над семейной хроникой Карамазовых заветная тема Достоевского о страданиях и счастье человечества. Все преображается. Из захудалого трактира российской глухомани звучит критика евангелия, близкая к исторической трагедии.