«Я пролил много слез о кончине отца, но теперь состоянье наше еще ужаснее; не про себя говорю я, но про семейство наше… — писал Федор старшему брату в августе 1839-го. — Скажи, пожалуйста, есть ли в мире несчастнее наших бедных братьев и сестер? Меня убивает мысль, что они на чужих руках будут воспитаны». Но заботу о младших Достоевских взяли на себя дядя и тетя Куманины, и уже в апреле 1840-го семнадцатилетняя Варя была выдана замуж, с щедрым приданым, за чиновника П. А. Карепина, сорокалетнего вдовца с маленькой дочерью, о котором А. М. Достоевский отозвался как о добрейшем человеке, достигшем всего своей деятельностью и своим умом. Вскоре он стал опекуном над имением, в соопекунстве с Михаилом.
«Ужасные годы», как писал Федор про те несколько лет, что унесли жизни отца, матери и ее брата (М. Ф. Нечаев умер в декабре 1839-го), уходили в прошлое, раны затягивались. Михаил влюбился в прибалтийскую немку из Ревеля Эмилию Дитмар; как только его произвели в полевые инженеры-прапорщики, он сделал девушке предложение и готовился к свадьбе. Андрей, после нескольких лет учебы в пансионе Чермака, был привезен Михаилом в Петербург и поселен у Федора, чтобы тот готовил брата к экзаменам в Инженерное училище. Обоим пришлось лишний раз убедиться, каковы истинные порядки в Инженерном замке: Андрей обошелся без пансиона Костомарова — и не был принят. Только благодаря содействию опекуна Карепина и его свояка по первой супруге генерала И. Г. Кривопишина он сможет попасть в училище гражданских инженеров.
Катастрофа, происшедшая в Даровом, обозначила рубеж между юностью и взрослой жизнью Достоевского. При всем ужасе отцовской кончины, при всем позоре, которым была омрачена память о родителе, первое, что сделал осиротевший сын, — выбрал судьбу как свободу. Это слово, появившись в его письмах через два месяца после утраты, перестроило сознание. Свобода не будет пустой и бесплодной — она даст цель, определит будущность и освятит действительность высоким смыслом. В письмах старшему брату Достоевский излагал жизненную программу, и в ней явственно проступало творческое томление.
«Брат, грустно жить без надежды… Смотрю вперед, и будущее меня ужасает… Я ношусь в какой-то холодной, полярной атмосфере, куда не заползал луч солнечный… Я давно не испытывал взрывов вдохновенья… зато часто бываю и в таком состоянье, как, помнишь, Шильонский узник после смерти братьев в темнице… Не залетит ко мне райская птичка поэзии, не согреет охладелой души… Ты говоришь, что я скрытен; но вот уже и прежние мечты мои меня оставили, и мои чудные арабески, которые создавал некогда, сбросили позолоту свою. Те мысли, которые лучами своими зажигали душу и сердце, нынче лишились пламени и теплоты; или сердце мое очерствело или… дальше ужасаюсь говорить… Мне страшно сказать, ежели всё прошлое было один золотой сон, кудрявые грезы…»
Это был все еще 1838 год, и в представлении семнадцатилетнего автора слова