Сыновья, напротив, были совершенно подавлены — через месяц после похорон матери дошла до них весть о гибели Пушкина. «Вероятно, наше собственное горе, — вспоминал Андрей Михайлович, — и сидение всего семейства постоянно дома были причиной этому. Помню, что братья чуть с ума не сходили, услыхав об этой смерти и о всех подробностях ее. Брат Федор в разговорах с старшим братом несколько раз повторял, что ежели бы у нас не было семейного траура, то он просил бы позволения отца носить траур по Пушкину». В этом не было чрезмерности — подобные чувства испытали тогда многие в России. Братья раздобыли где-то текст любительского стихотворения и твердили его наизусть по многу раз на дню: «Облак черный, мглой одетый, / Ниспускается к земле / И лучами дня согретый, / Брызжет молнией во мгле. / Так летела из далека / К нам туманная молва — / Ближе, ближе, вдруг жестоко / Разразилася в слова: / Нет Поэта! рок свершился, / Опустел родной Парнас, / Пушкин умер — Пушкин скрылся / И навек покинул нас…»
Искреннее горе автора незамысловатых строк, минского гимназиста А. Керсновского, было созвучно настроению мечтателей с Божедомки (лермонтовского шедевра они тогда еще не знали). Позже Д. В. Григорович, однокашник Федора по Инженерному училищу, заметит: «Кончина Пушкина в 1837 году была чувствительна между нами, я убежден, одному Достоевскому»4.
«Туманная молва» настигла братьев Достоевских, проникла сквозь стены их замкнутого мира, показав горизонты жизни Петербурга, куда им вскоре предстояло ехать. В те годы Федор еще не знал, что способность к глубоким переживаниям обходится дорого. Пушкинское «над вымыслом слезами обольюсь» могло казаться чувством вполне безобидным и даже сладостным. Но именно Пушкин провозгласил: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». У Федора, потрясенного двойной утратой, перед самым отъездом в Петербург открылась странная горловая болезнь, которая временно лишила его голоса.
В середине мая, получив перед отставкой отпуск и решив ехать в столицу — авось путешествие отвлечет и излечит больного, — Михаил Андреевич с сыновьями отправился в путь. Передвигались медленно, подолгу стояли на станциях, добирались неделю. Спустя сорок лет Достоевский вспомнит то путешествие «к Пушкину»: «Мы с братом стремились тогда в новую жизнь, мечтали об чем-то ужасно, обо всем “прекрасном и высоком”, — тогда это словечко было еще свежо и выговаривалось без иронии. И сколько тогда было и ходило таких прекрасных словечек! Мы верили чему-то страстно, и хоть мы оба отлично знали всё, что требовалось к экзамену из математики, но мечтали мы только о поэзии и о поэтах. Брат писал стихи, каждый день стихотворения по три, и даже дорогой, а я беспрерывно в уме сочинял роман из венецианской жизни… Дорогой сговаривались с братом, приехав в Петербург, тотчас же сходить на место поединка и пробраться в бывшую квартиру Пушкина, чтобы увидеть ту комнату, в которой он испустил дух».
Выбор Инженерного училища Ф. М. позже назовет ошибкой, которая испортила их с братом будущность, и виноват в этом был, конечно, отец. Литературные склонности юношей в глазах родителя не имели серьезного значения. Маниакально боясь нищеты, мог ли он желать своим детям поприща, чреватого бедностью и безвестностью? Образование должно было кормить, и отец наверняка слышал от пациентов или сослуживцев, что труд военных инженеров, строивших крепости на западных границах империи, оплачивается хорошо. Вероятно, он отклонил мысль о медицинской карьере, зная все ее трудности, а дурная политическая репутация Московского университета, этого рассадника вольнодумства, пересилила желание не разлучаться с сыновьями.
И все же следует защитить Михаила Андреевича от упреков. Подвергнуть литературно одаренных юношей испытанию военной муштрой, может быть, и ошибка, но не каприз самодура; родители в те времена вообще не слишком прислушивались к мечтам детей (о случайности своего попадания в училище писал и Григорович — его мать, добрая, уступчивая аристократка-француженка, определила сына в инженеры по совету московской дамы-попутчицы, с которой разговорилась в дилижансе).