И наконец — граница Европы и Азии, в отрогах Урала, посреди леса, обозначенная столбом с надписями, и при столбе в избе инвалид. «Мы вышли из тарантаса, и я перекрестился, что привел наконец Господь увидать обетованную землю». Выпили из фляжки горькой померанцевой, гуляли по лесу, собирали землянику. «Набрали порядочно» и двигались уже по России. В Казани сняли номер в гостинице и пока десять дней ждали заветные 200 рублей от Михаила Михайловича, Ф. М. успел абонироваться в местной библиотеке и ходил читать. Брат, как всегда, оказался верен слову и выручил; едва пришли деньги, путешественники тронулись в путь и попали в Нижний Новгород, как раз в разгар ярмарки. «Впечатление сильное! Скитался я часа два-три и видел разве только краюшек… Даже уж слишком эффектно. Недаром идет слава».
Потом были остановка во Владимире и памятная, с вином, встреча с «превосходнейшим, благороднейшим» Хоментовским, который рассказывал о своих заграничных приключениях, — а далее лучше всего было бы отправиться в Москву, к сестрам, и провести там неделю-другую, но столица была запретна для въезда, и Ф. М. не рискнул нарушить формальность. Зато сполна вознаградила незапланированная Троице-Сергиева лавра, где Ф. М. не был 23 года.
Полуторамесячное путешествие благополучно завершилось в Твери — в пушкинское время в двухэтажном доме с каменным низом и деревянным верхом итальянец Гальяни содержал лучшую гостиницу с рестораном, заменявшую клуб, с залом для танцев и увеселений, в 1826-м увековеченную поэтом: «У Гальяни иль Кольони / Закажи себе в Твери / С пармезаном макарони, / Да яишницу свари». «Цены непомерные… Квартир много, но с мебелью ни одной, а мебель мне покупать на несколько месяцев неудобно. Наконец после нескольких дней искания отыскал квартиру не квартиру, номер не номер, три комнатки с мебелью за 11 рублей серебром в месяц, — рассказывал Ф. М. в письме Гейбовичу, где и описал все свои приключения. — Начал поджидать брата. Брат до этого был болен, при смерти. Наконец оправился и приехал».
Двадцать восьмого августа братья встретились. «То-то была радость… Много переговорили; да что! не расскажешь таких минут». Верный
Всю осень Ф. М. сидел в Твери, по уши в долгах, имея по приезде всего 20 рублей. Тарантас, купленный в Семипалатинске за 115 рублей, здесь не удавалось продать и за 40 — местные обыватели ездили по железной дороге. Меблированная квартирка на первом этаже «дома Гальянова, близ почтамта», была настолько скромной, что Мария Дмитриевна принимать в ней кого-либо отказывалась, а поэтому не могла бывать в тех домах, куда они были званы вместе с мужем (впрочем, Яновский, приезжавший в конце октября в Тверь навестить друга, вспоминал о «трех хороших комнатах в доме, где жил и Пушкин»: «Я видел всю обстановку, пил у него [Достоевского] чай…»62).
«Знакомство веду я один, Марья Дмитриевна не хочет, потому что принимать у нас негде. Да и знакомых-то три-четыре дома. Знаком со многими, а хожу к немногим, к тем, к кому приятно ходить. Тверь как город до невероятности скучный. Удобств мало. Дороговизна ужасная. Обустроен очень хорошо, но скучно. Театр ничтожный». Ф. М., как мог, пытался развлечь жену — едва устроившись на новом месте, просил брата купить или заказать, привезти или прислать шляпку для жены, осеннего фасона, недорогую, и «ленты к ней с продольными мелкими полосками серенькими и беленькими». «Хоть жена, видя наше безденежье, и не хочет никакой шляпки, но посуди сам: неужели ей целый месяц сидеть взаперти, в комнате? Не пользоваться воздухом, желтеть и худеть?»
Тверь не нравилась им обоим. «Ненавистнейший город на всем свете» казался «в тысячу раз гаже» Семипалатинска: «сумрачно, холодно, каменные дома, никакого движения, никаких интересов, — даже библиотеки нет порядочной. Настоящая тюрьма». Мария Дмитриевна часто плакала, вспоминая Семипалатинск, и была так раздражена, что не сумела скрыть неприязни к деверю, когда тот приехал в гости: чувствовала, быть может, что он не был сторонником их с Ф. М. союза. «Марья Дмитриевна убивается за судьбу сына. Ей всё кажется, что если я умру, то она останется с подрастающим сыном опять в таком же горе, как и после первого вдовства. Она напугана, и хоть сама не говорит мне всего, но я вижу ее беспокойство», — с грустной откровенностью писал Ф. М. Врангелю в Петербург. «Если спросите обо мне, то что Вам сказать: взял на себя заботы семейные и тяну их. Но я верю, что еще не кончилась моя жизнь и не хочу умирать…»