Он жаждал свободы в самом широком смысле слова — а был лишен ее в самом узком. Пожертвовал всем во имя писательства — а у него отняли право писать. Отказался от обеспеченного офицерского поприща в столичном департаменте — а взамен получил солдатчину в сибирском захолустье. С шестнадцати лет тяготился военной муштрой и предполагал, что навсегда расстался с «фрунтом», а попал на военную каторгу и в линейный батальон. Успел привыкнуть к одинокой, независимой жизни — а был принужден к ежеминутному, и днем и ночью, в течение четырех лет, пребыванию в казарме, в «насильственном этом коммунизме». Хотел иметь друзей, нуждался в родной душе — а очутился среди разбойников, воров и убийц. Намеревался вернуть себе славу — однако карьера его продолжилась на нарах и каторжных работах.
Много позже Достоевский изменит свой взгляд на вину свою и своих товарищей по несчастью. «Государство только защищало себя, осудив нас», — скажет он. Слыша от собеседников слова о несправедливости их ссылки, раздраженно возразит: «Нет, справедливое. Нас бы осудил народ»3. Крепостной люд, ожидавший получить свободу «по манию» царя, не поверил бы в честность намерений бар и господ, кем в его глазах были молодые люди из «общества пропаганды». Путь к такому пониманию пролегал через «путешествие в Сибирь на казенный счет».
…Маршрут проходил через Петербургскую, Новгородскую, Ярославскую, Владимирскую, Нижегородскую, Казанскую, Вятскую, Пермскую и Тобольскую губернии. Первая остановка пришлась на Шлиссельбург. «Мы налегли на чай, как будто целую неделю не ели. После 8-ми месяцев заключения мы так проголодались на 60 верстах зимней езды, что любо вспомнить. Мне было весело». Они «пробовали» фельдъегеря, Кузьму Прокофьевича Прокофьева, от которого на этапе в три тысячи верст зависело слишком много. «Оказалось, что это был славный старик, добрый и человеколюбивый до нас, как только можно представить, человек бывалый, бывший во всей Европе с депешами. Доро́гой он нам сделал много добра… Между прочим, он нас пересадил в закрытые сани, что нам было очень полезно, потому что морозы были ужасные… Мы мерзли ужасно. Одеты мы были тепло, но просидеть, например, часов 10, не выходя из кибитки, и сделать 5, 6 станков было почти невыносимо. Я промерзал до сердца и едва мог отогреться потом в теплых комнатах. Но, чудно: дорога поправила меня совершенно».
Двухнедельная зимняя дорога сквозь снега, метели и трескучие морозы, со скупыми остановками, даже и при славном фельдъегере, взявшем на свой счет чуть ли не половину расходов (несмотря на кандалы путешественников, на станциях с них драли втридорога), оставила смешанное впечатление. Дуров без умолку говорил, Ястржембскому виделись необыкновенные страхи в будущем. Когда переезжали через Урал, лошади и кибитки завязли в сугробах. «Мы вышли из повозок, это было ночью, и стоя ожидали, покамест вытащат повозки. Кругом снег, метель; граница Европы, впереди Сибирь и таинственная судьба в ней, назади всё прошедшее — грустно было, и меня прошибли слезы». На середине маршрута наступил новый, 1850 год, чужой праздник. Зато в селениях вдоль дороги шла гульба, и целые деревни выбегали смотреть на кандальных пассажиров…
В Тобольский тюремный замок поезд из трех кибиток прибыл на пятнадцатый день пути, 9 января. Несколькими днями ранее сюда привезли Петрашевского, вслед за ним — Спешнева и его спутников. «Тобольский приказ о ссыльных» выдал фельдъегерю расписку в том, что трое каторжников доставлены по месту назначения. В канцелярии острога их представили смотрителю, «седенькому старичку с черствою, как высушенный гриб, физиономией», обыскали, отобрали деньги, дали по чашке щей, куску хлеба и ломтику говядины, отвели в узкую, темную, холодную, грязную каморку с нарами, на которых валялись три грязных мешка, набитых сеном, и такие же три подушки. За дверью, в холодных сенях, взад и вперед расхаживал часовой; за тонкой стеной слышались шум, ругань, возгласы играющих в карты, стукание рюмок и шкаликов. «Мы присели и скорчились — Дуров на нарах, а я с Достоевским на полу, — вспоминал Ястржембский. — Возможность беседовать с товарищами во время кратких остановок в пути доставляла истинное счастье». Нечаянно и нежданно они получили (от знакомого Ястржембскому офицера охраны) сальную свечу, спички и горячий чай, который показался вкуснее нектара. Ф. М. вспомнил о сигарах, уцелевших при обыске. «Симпатичный, милый голос Достоевского, его нежность и мягкость чувств»[24] подействовали на бедного Ястржембского, еще в равелине замыслившего самоубийство, успокоительно и утешительно. Он отказался от крайнего решения…