Свои мучения в письмах Любимову Достоевский описывал, однако, несколько иначе, чем в откровенных признаниях жене. Редакции Ф. М. разъяснял, что поучения старца Зосимы выражены тем языком, которым он, Зосима, только и мог изъясняться — иначе не получилось бы художественного лица; что взял он и лицо и фигуру из древних святителей и что против действительности не погрешил: «Не только как идеал справедливо, но и как действительность справедливо». «Я писал эту книгу для немногих, — признавался писатель Победоносцеву, — и считаю кульминационною точкой моей работы».
Однако проницательный Константин Петрович, ощутив колоссальный отрицательный заряд «Великого инквизитора», но не зная, что' автор ему противопоставит, задавал необходимейший вопрос: появится ли в романе достаточный ответ — пусть не большей, но хотя бы равной мощи. «То-то и есть и в этом-то теперь моя забота и всё мое беспокойство…» — признавался Достоевский: не в том было дело, что поучения Зосимы слабы и нежизненны, а в том, что ответы «русского инока» вышли не прямые, не буквально на идеи Великого инквизитора, а косвенные, «не по пунктам, а, так сказать, в художественной картине». «Потребовалось представить фигуру скромную и величественную, между тем жизнь полна комизма и только величественна лишь в внутреннем смысле ее, так что поневоле из-за художественных требований принужден был в биографии моего инока коснуться и самых пошловатых сторон, чтоб не повредить художественному реализму».
Но даже необходимые уступки требованиям художественности вряд ли могли защитить писателя от ядовитых стрел, и он ждал большой ругани. «“Русский инок” — название дерзкое и вызывающее, ибо закричат все не любящие нас критики: “Таков ли русский инок, как сметь ставить его на такой пьедестал?” Но тем лучше, если закричат…»
«Меня многие критики укоряли, что я вообще в романах моих беру будто бы не те темы, не реальные и проч. Я, напротив, не знаю ничего реальнее именно этих вот тем…» — писал он Победоносцеву.
Многие критики вовсе не были фигурой речи: рецензенты, щедро писавшие о «Братьях Карамазовых», не скрывали упреков. Да, конечно: есть блестящее проникновение в самые сокровенные (и самые отвратительные) изгибы человеческого сердца. Но что это за аномальные разговоры? Что за дикие ситуации? Критик «Молвы» Скабичевский раскрывал карты:
«Кроме неизбежного во всех романах г. Достоевского психиатрического элемента, немалое мы видим в новом романе возлияние и деревянного маслица».
Писателя упрекали в тенденциозности — в апологии келий, лампад и «деревянного маслица». Увлечение романиста монастырской стихией крайне раздражало прессу: автор не желает наблюдать действительность; изучать людей; единственная реальность его новой вещи — писательское воображение, мощное, но искаженное; тон в романе задает субъективный взгляд, «с мрачным характером изуверства, с припадком почти сумасшествия» (Новости, 1879, 18 мая). В Достоевском видели русского Жозефа де Местра, возмущенного безбожием современного мира, требующего радикального поворота к суровому Средневековью. «Г-н Достоевский чистосердечно убежден, — иронизировал «Голос» (30 мая), — что как только будут приложены к делу его благочестивые мысли, так на земле воцарится братская любовь, полная кротости и всепрощения».
Ирония вообще использовалась против «Братьев Карамазовых» как боевой снаряд. «Все проповеди аскетизма, умерщвления плоти и т. д. были голосом вопиющего в пустыне, не увлекали и не волновали массы, тогда как каждое слово, призывающее к жизни, к борьбе за счастье, к надежде, жадно подхватывалось на лету», — писала «Русская правда» (22 июня), подсмеиваясь над идеей самоотречения, в которой видела основной мотив романа. И снова «Голос» (7 июня) пытался выкрутить хулу сквозь похвалу: «Несмотря на всю чудовищность и дикость положений, в которые ставятся действующие лица романа, несмотря на несообразность их действий и мыслей, они являются живыми людьми. Хотя читателю иногда приходится чувствовать себя в обстановке дома сумасшедших, но никогда в обстановке кабинета восковых фигур».
Впрочем, критики «Голоса» (как правило, анонимные), пристально следившие за «странным» романом Достоевского и его «патологическими» героями, под маской всесокрушающей иронии прятали немалое беспокойство, видя, как автор сталкивает науку и религию, образованность и религиозность:
«В “Братьях Карамазовых”… что ни образованный человек, то или негодяй, или психически больной, или готовый своротить с пути чести и правды… Положительными героями являются только те люди, которые говорят текстами из священных книг, читают “Четьи-Минеи” или, по крайней мере, носят подрясник и входят в общение с монастырскими подвижниками» (1879, 8 марта).