«Я, — напишет вечером того же дня Достоевский, — стоял шестым, вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты…» Он не чувствовал сожаления и весь находился под влиянием мысли о том неизвестном, что наступит уже через несколько мгновений. Львов увидел, как за минуту до выстрелов Ф. М. вплотную приблизился к Спешневу. «Достоевский был несколько восторжен, вспоминал “Последний день осужденного на смерть” Виктора Гюго и, подойдя к Спешневу, сказал: “Nous serons avec le Christ” (“Мы будем вместе со Христом”). “Un peu de poussiPr” (“Горстью праха”) — отвечал тот с усмешкою»96. «Я успел тоже обнять Плещеева, Дурова, которые были возле, и проститься с ними», — напишет Достоевский.
Как все из спешневской семерки, он дорожил возможностью быть вместе со своим кумиром. Стоять вместе на эшафоте и вместе, вдвоем, в один и тот же миг, предстать пред Господом — это ли не высшая привилегия? Достоевский простился с Плещеевым и с Дуровым, потому что за миг до смерти разлучался с ними; он не прощался со Спешневым, потому что в последнюю минуту им выпадало быть вместе.
Первые трое простояли под прицелом с полминуты. «Момент этот был поистине ужасен. Видеть приготовление к расстрелянию… видеть уже наставленные почти в упор ружейные стволы и ожидать — вот прольется кровь… было ужасно, отвратительно, страшно» (Ахшарумов). Не все поняли значение раздавшейся вдруг барабанной дроби; но вслед за ней нацеленные ружья были подняты стволами вверх. Казнь была остановлена; привязанных к столбам отвязали и привели на прежние места у эшафота. Григорьев был бледен смертельной бледностью; умственные способности ему изменили навсегда. К месту казни подъехал экипаж; вышел флигель-адъютант Ростовцев с бумагой. Рескрипт возвещал о помиловании: государь дарил каждому преступнику жизнь и, по виновности его, назначал особое наказание.
Двадцать лет спустя, в Петербурге, в прихожей Епанчиных, своими впечатлениями о такой казни поделится с камердинером генерала князь Лев Николаевич Мышкин: «Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят?.. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное? Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: “Ступай, тебя прощают”. Вот этакой человек, может быть, мог бы рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с человеком так нельзя поступать!»
Все помилованные были потрясены жестокой инсценировкой. «Кто просил?.. Лучше бы уж расстреляли…»
С них сняли саваны и колпаки. Какие-то двое, одетые в старые цветные кафтаны, вроде палачей, став позади осужденных, ломали над их головами шпаги: действие, совершенно безразличное для ссылаемых в Сибирь, продержало их на морозе лишние четверть часа. «Потрите щеку», «потрите подбородок», — говорили они друг другу. Им выдали арестантские шапки с ушами, овчинные тулупы и валенки. На Петрашевского тут же, на эшафоте, надели ножные кандалы, весившие фунтов десять, страшно неудобные при ходьбе и натиравшие ноги (такие потом наденут на всех). С трудом передвигаясь, он подходил по очереди ко всем товарищам, целовал, обнимал, прощался: пожизненная ссылка не сулила никаких надежд на встречу. «Только на эшафоте впервые полюбил я его!» — запоздало признавался Ахшарумов, со слезами расставаясь с этим странным, ни на кого не похожим чудаком-предводителем, которого мало кто понимал, ценил и тем более любил. «Передайте матушке, что я поехал путешествовать в Сибирь на казенный счет», — сказал шутник напоследок. Говорили, будто кто-то из толпы, стоявшей позади войск, снял с себя шубу и бросил ему в сани. Кибитка с арестантом в сопровождении фельдъегеря и жандарма развернулась и медленно двинулась; тройка дюжих лошадей, выбравшись с площади, повернула на Московскую дорогу.
…Шел десятый час утра. Кареты вернулись в крепость; приговоренные заняли свои прежние камеры. Вскоре вместе с Набоковым совершил обход доктор Окель, желая удостовериться, не произвела ли церемония на арестантов слишком потрясающее впечатление, могущее отразиться на здоровье. В рапорте коменданту крепости значилось: «Осмотрев арестантов сего числа, я нашел, что отставной поручик Достоевский имеет золотушные раны во рту, которые с давнего времени мною пользуются»97. Энгельсон рассказывал, как родственники осужденных кинулись к Набокову, потом к Орлову, пробовали просить императрицу, но все они боялись передать просьбу государю. Тогда в отчаянии снова обратились к коменданту крепости. «Наконец этот ворчун 1812 года, который за свирепой солдатской внешностью скрывал не вполне извращенное и полное благочестия сердце, решил осмелиться и, осенив себя крестным знамением, рискнул войти в кабинет царя. Он получил милостивое разрешение дать родителям проститься с детьми»98.