Последнее время отношения его с Белинским становились все более напряженными. Однако, даже совершенно рассорившись с его друзьями (однажды, встретив на Невском Панаева, который хотел подойти к нему, Достоевский резко повернул и перешел на другую сторону улицы), к Белинскому продолжал тянуться и при всяком удобном случае бывал у него. «...Это такой слабый человек, — писал он в ноябре 46-го Михаилу, — что даже в литературных мнениях у него пять пятниц на неделе. Только с ним я сохранил прежние добрые отношения. Он человек благородный». Да и сам Белинский не выдерживал долгих размолвок, посылал записку неуживчивому, болезненно ранимому «гению»: «Достоевский, душа моя (бессмертная) жаждет видеть вас...» И Достоевский, улыбаясь шутливой иронии критика (это он, Достоевский, до хрипоты убеждал Белинского, будто даже и у него, убежденного атеиста, знает он это или нет, верит или отрицает, но и у него душа все-таки бессмертна), мчался к нему на Фонтанку, на второй этаж, в бывшую квартиру Краевского, теперь занимаемую семьей Белинского. Как бы то ни было, он продолжал любить Виссариона и беспредельно ценил его за бесконечную преданность идее. Панаев, кажется, рассказывал, что Белинского не раз упрекали в измене делу, идее, в том, что его сначала подкупил Краевский, потом еще кто-то...
— Меня нельзя подкупить ничем! — говорил Белинский. — Мне легче умереть с голода, чем потоптать свое человеческое достоинство, унизить себя перед кем бы то ни было или продать себя...
Достоевский знал — это было сказано искренне и точно. Да, он любил Белинского, но тот нередко и кощунствовал, как полагал Достоевский, доводя его до дрожи возмущения.
Достоевский легко и жадно впитывал в себя социалистические идеи учителя. Сложнее было с традиционной, доставшейся ему как бы по наследству религиозной верой. «Учение Христово он (Белинский), как социалист, необходимо должен был разрушать, называть его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современной наукой и экономическими началами», — писал позднее Федор Михайлович. Тут-то и начинались споры. Один горячо отстаивал веру. Другой наступал, переубеждал. Авторитет первого критика, неистовая убежденность его в своей правоте заставляли молодого совсем писателя переступать, казалось, через то, что является главной частью самой его личности, самой его природы...
На всю жизнь заронит Белинский в его сознание семена сомнения, хотя ему так и не удастся искоренить в Достоевском самую потребность веры. Никогда больше не сможет он вернуться к простодушной религиозности детства и отрочества, никому не удастся сделать из него и ортодоксального верующего.
«Главный вопрос... — так определит его сам Федор Михайлович, — которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, — существование божие».
Принимая убеждения Белинского, Достоевский переступал через многое из того, что почитал недавно незыблемо святым, даже и через своего наивно-детского бога. Но через Христа переступить он так и не смог: «...оставалась, — по его словам, — однако, сияющая личность самого Христа, с которою всего труднее было бороться...» Образ страдальца, пошедшего на крест за истину, во имя человека, вошел в его кровь и плоть с тех пор, как он помнил себя, с первыми потрясениями детской души, вошел однажды и на всю жизнь.