Мысль о том, что он, пусть и невольная, даже и безвинная в житейском обыденном понимании, но все-таки причина смерти собственного ребенка, потрясла, истерзала сердце и сознание. Он мучился молча, только черты лица обозначились еще строже, грудь, и без того сухую, иссушило, как землю в затяжном суховее, глаза смотрели теперь как бы только в глубь самого себя, будто пытаясь проникнуть в страшную, мучительную тайну, скрывавшуюся в нем самом, — не свою личную только тайну, но ту, без ответа на которую человек, как бы ни был могуч и бесконечен его разум, все-таки смотрит и не видит, слушает и не слышит, познает и не ведает...
Если то, что называется жизнью, — только случайная цепь, только плод игры слепых случайностей, то, конечно, бессмысленно спрашивать: зачем? Каков высший смысл мучений и смерти невинного ребенка? И если нет этого смысла — то и все ведь тогда бессмысленно, все: и сострадание, и сочувствие, и милосердие — все, ибо если все случайно, то никто ни перед кем и ни за что не виновен и совесть — только глупая, ненужная выдумка. Но они есть, эти страдания совести, они реальны, эти кровавые раны души, слишком реальны... И страшно был бы устроен мир, если бы в них не было ровно никакого смысла или, во всяком случае, гораздо менее, чем в болях желудка или печени. Но если все имеет свой смысл, пусть даже и недоступный пока разуму, все — даже и смерть и мучения невинного младенца, то именно в высшем-то смысле этого никак нельзя ни понять, ни принять... За что такая кара?.. Слишком жутко затерянной в мертвом, бессмысленном космическом холоде, страдающей человеческой душе. Одиноко, бесприютно и безответно.
И не с кем поговорить: ни книжник Страхов, ни даже мудрец Федоров не подскажут, не утешат. Достоевский совсем недавно познакомился с учением этого, как его называют, русского Сократа XIX века. По Федорову, все люди земли должны объединиться для общего великого дела — воскрешения предков: нет более высокой цели и более нравственной задачи, нежели вернуть жизнь тем, кто дал ее нам. Достоевского философия Федорова потрясла прежде всего именно созвучностью его собственной мысли о необходимости общего дела, а кроме того, и громадностью, всечеловеческой охватностью, дерзостью его нравственной, хоть и вполне утопической мысли. Но и он не годился в собеседники сейчас, когда душа страдала, а мысль напрягалась до последнего предела, не умея отыскать ответа. Достоевский чувствовал себя слишком одиноким, настолько, что и не желал ни видеть кого бы то ни было, ни с кем бы то ни было говорить...
Но к нему все же приходили друзья, знакомые, просто ищущие встречи с ним, и он говорил с ними, взбадривал, утешал, только себе утешения найти не мог. Даже в работе. А работать было нужно: у него жена и двое детей, нуждающихся не менее его самого и в утешении, и в средствах к существованию. Анна Григорьевна казалась совершенно потерянной, куда и девались ее неиссякаемые веселость, энергия, но, понимая глубину страданий мужа, которые грозили завершиться катастрофой, не думая уже о себе, она уговорила молодого философа Владимира Соловьева упросить Федора Михайловича отправиться в Оптину пустынь, к знаменитому старцу, отцу Амвросию. Все равно Федору Михайловичу необходимо ехать в Москву, мириться с Катковым — после смерти Некрасова «Отечественные записки» продолжать сотрудничество с «невыносимым Достоевским» не намеревались, оставался единственный путь — в «Русский вестник». А уж от Москвы до Оптиной, говорят, рукой подать...
В середине июня и собрались. «Приехали в Москву в 12-м часу, — пишет Достоевский Анне Григорьевне. — ...Всю ночь напролет не спал, мучаясь удушливым, разрывным кашлем. Встал в 10 часов... В 1-м часу поехал к Каткову и застал его в редакции. (Он живет на даче и только наезжает.) Катков принял меня задушевно, хотя и довольно осторожно. Стали говорить об общих делах, и вдруг поднялась страшная гроза. Думаю: заговорить о моем деле, он откажет, а гроза не пройдет, придется сидеть отказанному и оплеванному, пока не пройдет ливень. Однако принужден был заговорить. Выразил все прямо и просто... Но только что я сказал о 300 рублях за лист и о сумме вперед, то его как будто что передернуло... Обещал мне дать ответ завтра... Если откажет Катков, то придется жить до октября бог знает чем...»