Имел ли Николай Всеволодович Ставрогин, уже выпущенный из черновых тетрадей на волю, какое-нибудь отношение к замыслу «Жития великого грешника»? Был ли он неким вариантом раскаявшегося атеиста? Вряд ли. Греховность героя, пустившая глубокие корни, обнаруживала такую крепость и устойчивость, такую сопротивляемость к попыткам его «спасти и сохранить», что все иллюзии насчет исцеления таяли как дым. Ведь с самых первых записей обнаруживался категорический императив: целеустремленное намерение автора довести героя до пули или петли: очень скоро ранняя вопросительная заметка: «А. Б. может застрелиться (?)» сменилась непреклонным решением: «Убить Князя». Финал был незыблем. «У меня с этим романом, — признавался Ф. М., — происходило то, чего никогда еще не было: я по неделям останавливал работу с начала и писал с конца».
Как на этом фоне выглядят гипотезы о возможных прототипах Ставрогина? Если даже согласиться с самыми интересными из них, вспомнив захватывающие споры 1920-х годов (Ставрогин — Бакунин)1, как отнестись к метаниям Достоевского на подготовительных этапах работы? Ведь Достоевский или не сразу осознал, какой из прототипов ему нужен, или менял прототипа от записи к записи.
Меж тем черновые разработки дают понять, что писатель примеривал на героя противоречивые и даже взаимоисключающие качества. Князь был «взят из сердца», но при этом приговаривался к самоубийству. Автор поднимал героя на «безмерную высоту», но при этом понуждал к новым преступлениям. Называл его мрачным злодеем, но при этом — русским и типическим лицом. В течение многих месяцев характеристики Князя кардинально менялись, но романист тем не менее утверждал: «Слишком давно уже хочу изобразить его...»
Кого он хотел изобразить «слишком давно»?
Право биографа искать ключ к пониманию натуры литературного героя неоспоримо. Как правило, этот ключ видится в сходстве автора и героя — портретного, духовного, бытового, событийного. Если сходство есть, его быстро обнаруживают. Давно установлено, что герой из плана «Жития великого грешника» многими чертами характера напоминал молодого Достоевского, каким он выглядел по письмам брату Михаилу. Но герой «Жития» и должен был походить на автора «Жития», раз главный вопрос задуманного сочинения звучал как существование Божие: тот самый, которым как раз автор мучился всю свою жизнь.
Какой же ключ мог бы подойти к образу Ставрогина? Ведь в случае с «обворожительным демоном» биографические сближения таили скандальный оттенок и служили внелитературным целям. К примеру, печально известные страховские разоблачения в письме Л. Н. Толстому имели заднюю мысль: ценой осквернения памяти одного писателя заслужить после его смерти дружбу и доверие другого. Меж тем Страхов был первым, у кого в руках оказалась тайна замысла Достоевского, — именно ему в октябре 1870-го Ф. М. признался: «Новый герой до того пленил меня...» И если бы Страхова-критика действительно занимали творческие загадки, он скорее других мог бы догадаться, почему новый герой пленяет автора, как только достигает нужного демонического градуса.
«Близость наша была так велика, что я имел полную возможность знать его мысли и чувства...» 2— утверждал Страхов в воспоминаниях о Достоевском. Собственно, только он и мог понять, какой же именно ключ вручил ему Достоевский. Но не понял — ни тогда, когда получал от автора «Бесов» по письму ежемесячно, имея богатую возможность задавать любые вопросы о новом сочинении (ведь спрашивал же Майков насчет Яновского — не он ли прототип «вечного мужа», и Достоевский честно отвечал). Не захотел Страхов узнать больше и тогда, когда писал «Воспоминания» — работе над «Бесами» была посвящена всего одна строка3, и тогда, когда в письме Толстому отрекался от своих мемуаров: «Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство... Но пусть эта правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни, как это мы делаем везде и во всем!» 4
Что же могла значить лично для Достоевского мрачная стихия души демонски порочного Князя А. Б., каким он представал в записных тетрадях 1870 года?
Когда Достоевский писал Каткову, что своего нового героя «слишком давно уже хотел изобразить», он был честен и точен. Он и в самом деле давно уже знал своего «хищного», был связан с ним — не только «возмущающими нашептываниями», но и общей судьбой. Писать же о своей судьбе, своей истории, обойдя молчанием того, кто давно вселился в сердце, было недостойно и бессмысленно. Имея в виду как раз роковую способность демонской личности овладевать сердцем «смирного», Достоевский и употребил в высшей степени точное, но понятное только ему выражение: «Я из сердца взял его».
Но дерзость всего замысла с риском потерять зря время, с пожертвованиями уже написанного варианта романа проявилась в намерении, лаконично обозначенном простым глаголом: ИЗОБРАЗИТЬ.