Сквозь мерцающие черты замысленного героя проступал облик сильной, властной натуры — «страшно гордого и трагического лица». Болезненная гордость до такой степени возвышала его в собственных глазах, что он «не может не считать себя богом»; безмерное тщеславие и самолюбие рождали в нем исступленную жажду правды и подвига.
Достоевский, вынашивая «главную мысль об Идиоте», поначалу примеривал на него судьбу совсем другого героя. «Страсти у Идиота сильные, потребность любви жгучая, гордость непомерная, из гордости хочет совладать с собой и победить себя. В унижениях находит наслаждение. Кто не знает его — смеется над ним, кто знает — начинает бояться». Герой, ощущая в себе переизбыток внутренних сил, страдал неверием; автор проводил его через все возможные pro и contra и замечал:
«Он совсем не несчастен, совсем не обижен, но ему всё не по мерке, всё теснит». Порой виделся и трагический финал: жизнь такого героя должна была завершиться или великим подвигом или великим преступлением.
Когда инфернальная линия Идиота («страсть стальная, холодная бритва, безумная из безумных») была внезапно оборвана, а судьба человека, ищущего спасение на путях христианской любви и глубочайшего сострадания, отведена от бездн и «последних пределов», у Достоевского должно было возникнуть ощущение отложенного замысла.
«Первая часть, — писал он Майкову, — есть, в сущности, одно только введение. Одно надо: чтоб она возбудила хоть некоторое любопытство к дальнейшему. Но об этом я положительно не могу судить. У меня единственный читатель — Анна Григорьевна: ей даже очень нравится; но ведь она в моем деле не судья».
Кроме того, что жена была «не судья», она была еще и на сносях; тяжелая беременность подходила к концу, она чувствовала себя неплохо, наблюдалась у акушерки, усердно стенографировала и переписывала (ежедневная работа по «Идиоту» вытеснила дневник, и более он уже не возобновлялся), успела приготовить детское приданое. Они смогли переехать на квартиру из двух комнат, где и встретили новый, 1868 год, одниодинешеньки, с четвертинкой шампанского, которое выпили, чокаясь за всех милых и дорогих. Для Анны Григорьевны это были ее мать, сестра и брат, для Ф. М. — семьи сестры Веры и брата Миши, а также Паша Исаев, который все так же оставался на обеспечении отчима и не торопился взять место (даже два), которое приискала ему сердобольная А. Н. Сниткина.
По уговору с Катковым «Русский вестник» начал ежемесячно высылать Достоевскому по 100 рублей в счет гонорара, но Ф. М. понимал, что троим этих денег будет не хватать; чтобы просить у журнала больше, надо было работать без устали, так что на каникулы он отвел себе всего два дня. «Для меня в этой работе почти всё теперь заключается, — всё обеспечение, хлеб насущный и вся моя будущность... И потому на романе совокупились все мои надежды; работать предстоит теперь месяца 4, почти не сходя со стула».
Но кто мог знать, что работа растянется на много месяцев... Новый год начался с утрат. В январе не стало мужа сестры Веры — Александр Павлович умер, получив гнойное заражение крови во время операции. «Бедная Верочка была вне себя от ужаса, — вспоминал А. М. Достоевский, за десять дней до того видевший зятя бодрым и здоровым. — Остаться в молодых летах (39 лет) беспомощной вдовой с десятью сиротами, из коих старшая была уже совершеннолетняя, и младшие совершенные еще дети».
Горестным известием Ф. М. был поражен как громом. «Это так кажется невозможным, так безобразным, ужасным, что верить не хочется, представить нельзя, а между тем как припомнишь этого человека, как припомнишь, как лежало к нему сердце, то станет так больно и жалко, что уж не рассудком, а сердцем одним мучаешься и рад мучиться, несмотря на боль, как будто сам чувствуешь себя тоже виноватым». Достоевский отзывался о зяте как о святом человеке — имея десятерых детей, он едва ли не усыновлял и воспитанников. «У этого человека долг и убеждение — были во всем прежде всего». В дни общей печали, несмотря на «совершенно пролетарское и неизлечимо больное положение», Достоевский объявлял своей святой обязанностью выплату овдовевшей сестре долга брата Миши.
Радостное и желанное событие — рождение дочери — произошло под утро 22 февраля. Приглашенные акушерка и сиделка, глядя, как горячо молился муж роженицы, как, услышав первый крик младенца, вскочил с колен, подбежал к запертой на крючок двери и с силой толкнул ее, как бросился на колени у постели жены и стал целовать ей руки, как они оба были счастливы, услышав «Fillette, une adorable fillette!» («Девочка, очаровательная девочка!»), все повторяли: «Oh, ces russes, ces russes!» (О, эти русские, эти русские!). На восторженном и умиленном лице Ф. М. его жена увидела такую полноту счастья, какой доселе ей видеть не приходилось. То же примерно сказала и акушерка — за всю свою многолетнюю практику она не видела отца младенца в таком волнении и расстройстве.