Достоевский не только не прячет, а прямо подчеркивает великодушие Свидригайлова. И получается, что «зверь» Свидригайлов — один на стороне жертв, которые вычеркнуты из сознания убийцы. У Раскольникова нет сожаления об убитой процентщице («старушонка — вздор!»), к ней нет сострадания. Он не видит в ней человека, а только принцип — и люто ненавидит ее. «Кажется, бы другой раз убил, если б очнулась!» И во сне снова убивает ее, ударяя по темени раз и другой, а потом бешено колотит, изо всей силы. И почти не думает о Лизавете, «точно и не убивал». И физически не выносит мать и сестру. И мечтает убить Порфирия или Свидригайлова, чувствуя, что в состоянии это сделать.
«Можно жалеть преступника, но нельзя же зло называть добром», — напишет Достоевский десять лет спустя после истории Раскольникова. Но в романе четко работает и обратный принцип: можно не любить цинического Свидригайлова, но нельзя в его добрых, великодушных поступках видеть зло или корысть. Трагичен мир, в котором дело спасения трех сирот Мармеладовых в руках самоубийцы, которым тоже владеет цинизм гибели. Трагичен роман, где не сыскалось иного благодетеля, кроме Свидригайлова, чтобы спасти Дуню от Лужина и вытащить Соню с панели. Но даже и это трагическое обстоятельство никак не оправдывает Раскольникова, не снимает с него ответственности за его кровавый «первый шаг».
Роман, полный парадоксов, тайн и загадок, неразрешимых вопросов и непредвиденных ответов, навсегда разделит читателей на тех, кто будет горько сожалеть о несчастном погибшем юноше, запутавшемся в бредовых мыслях, и тех, кто всем сердцем будет болеть за Родю, желая, чтобы тот избежал гибельного капкана Порфирия Петровича.
Однако в схватке с уже разоблаченным убийцей Порфирий Петрович скажет: «Статейку вашу я прочел как знакомую. В бессонные ночи и в исступлении она замышлялась, с подыманием и стуканьем сердца, с энтузиазмом подавленным... Я... ужасно люблю... эту первую, юную, горячую пробу пера. Дым, туман, струна звенит в тумане. Статья ваша нелепа и фантастична, но в ней мелькает такая искренность, в ней гордость юная и неподкупная, в ней смелость отчаяния; она мрачная статья-с, да это хорошо-с».
Даже он, мучитель и гонитель, «при полном реализме» ничего не мог поделать с неотразимым обаянием Родиона Романовича.
Глава вторая
МРАЧНЫЕ ТЕНИ РУЛЕТЕНБУРГА
В конце марта 1867 года военный генерал-губернатор Санкт-Петербурга Ф. Ф. Трепов известил шефа жандармов генерал-майора Н. В. Мезенцева о намерении отставного подпоручика Достоевского отправиться на время за границу «по случаю одержащей его падучей болезни, удостоверенной врачами». Он также сообщал, что проситель, находясь с 1859 года под секретным полицейским надзором, последние пять лет ежегодно получал заграничные паспорты по болезненному своему состоянию и оказывался поведения одобрительного.
«Кто он такой?» — спрашивал петербургского градоначальника его адресат в Третьем отделении. «Автор “Мертвого дома” и других литературных произведений», — последовал ответ. Если это была еще не слава, то уже многообещающая известность.
В первых числах апреля «увольнение» Достоевского за границу было разрешено. Но супруги Достоевские имели печальный случай убедиться, что падучая болезнь, удостоверенная врачами, — не только убедительный предлог для получения заграничного паспорта, но и суровая реальность жизни: через 12 дней после свадьбы, в доме у свояченицы Маши, после веселого ужина с шампанским (гости уже разъехались, свидетелями были только она и ее муж, П. Г. Сватковский) с Достоевским случился сильнейший припадок: нечеловеческий крик, глубокий обморок, полное бесчувствие и судороги; через час припадок повторился и был такой силы, что Ф. М., уже придя в сознание, больше двух часов в голос кричал от боли.
«Какую ужасную ночь я провела тогда! — вспоминала А. Г. Достоевская. — Тут я впервые увидела, какою страшною болезнью страдает Федор Михайлович. Слыша его не прекращающиеся часами крики и стоны, видя искаженное от страдания, совершенно непохожее на него лицо, безумно остановившиеся глаза, совсем не понимая его несвязной речи, я почти была убеждена, что мой дорогой, любимый муж сходит с ума, и какой ужас наводила на меня эта мысль!.. То удрученное и подавленное настроение, которое всегда наступало после припадка, продолжалось более недели. “Как будто я потерял самое дорогое для меня существо в мире, точно я схоронил кого, — таково мое настроение” — так всегда определял Ф. М. свое послеприпадочное состояние. Этот двойной припадок навсегда остался тяжелым для меня воспоминанием».