Беспокоил нас отряд Колышкина. От того, кто стоит во главе отряда, зависит очень много: от него зависит настроение, тон, биение пульса, то, как отряд встречает каждый свой день.
Когда я поутру входил в спальню первого отряда, я ощущал во всех жуковцах что-то вроде нетерпения: вот еще день пришел — как мы его проживем, что он принесет нам? Скорей бы! Интересно! В отряде Колышкина я видел глаза сонные или сумрачные, глаза, которые не хотели встречаться с моими.
Однажды после вечерней линейки я сказал:
— Суржик и Колышкин, перед сном зайдите ко мне.
Они пришли, помялись у дверей, неловко сели в ответ на приглашение, и оба, словно по команде, стали внимательно разглядывать носки собственных башмаков.
Я начал разговор без подходов, в лоб:
— Давайте говорить прямо: вас выбрали командирами в насмешку, чтоб не вы командовали, а над вами стать. Вы, мол, тряпки, что вы можете. Так ведь?
Оба молчали.
— А вы и согласились: да уж, какие мы командиры, куда нам. Неужели у вас нет самолюбия, нет характера? Смотрите, как Стеклов с Жуковым ведут свои отряды! Они и командиры — они и товарищи. Они слушают, что ребята им говорят, но они и с ребят требуют. А вы? Вы от своих ничего не можете добиться, ваши отряды и работают хуже, и в спальнях у вас порядка меньше. Что же, и дальше так будет?
Я хотел во что бы то ни стало расшевелить их. Чтоб они сами сказали, почему у них не идет дело. Но оба опять промолчали.
— Выбрать других недолго, — продолжал я. — Но, по-моему, стыдно вам будет. Неужели ты, Суржик, глупее Стеклова?
— Так у него в отряде кто? У него в отряде одни сопляки, — вдруг сказал Суржик.
И хоть его ответ с точки зрения педагогической не выдерживал никакой критики, он меня обрадовал: это был ответ человека, который задет, который способен почувствовать досаду, — словом, ответ живого человека.
— Хочешь, переведем тебя на место Короля? В третьем отряде небольшие ребята, и сейчас они без командира. Володин еще мал, сколько ему там, двенадцать… Хочешь?
— Не хочу, — не поднимая головы и упорно глядя в пол, пробурчал Суржик.
— Ну, а как же будет дальше?
— Погляжу…
— А ты, Колышкин, что скажешь?
Колышкин тяжко вздохнул и помотал головой:
— Не выйдет у меня…
— Почему?
Он снова тяжело вздохнул и отвернулся. Но я уже знал: если б он мог выразить вслух то, что мешало и ему и его отряду, он произнес бы одно слово: «Репин».
…Не могу сказать, чтоб у Суржика назавтра же дело пошло на лад. Нет, этого не случилось. Но что-то в этом вялом, равнодушном парне шевельнулось, что-то ожило. Чуть потверже стал звучать его голос в разговоре с ребятами, чуть независимее стал он отдавать рапорт. Встречаясь с ним глазами, я теперь читал в его взгляде что-то вроде упрямого вызова: «Ты еще узнаешь мне цену. Погоди, увидишь, что есть Суржик!» Это не было перерождение. Но что-то произошло, что-то стронулось с места в этой неподвижной, сонной душе. Важно было не упустить это, вовремя поддержать, помочь.
С Колышкиным не произошло ровно ничего. Разве что лицо его стало еще угрюмее, глаза еще тусклее, движения еще более вялыми и нескладными. Я понял: с Репиным больше нельзя оставаться в прежних отношениях, надо что-то круто и всерьез переламывать.
Впрочем, недолгое время спустя он сам дал мне повод для разговора.
20
Панин
В столовой ребята сидели по четыре, иногда по шесть человек за столом. Когда освободились места Короля, Плетнева и Разумова, на одно из них посадили Панина, паренька лет тринадцати, угрюмого и неповоротливого, — того самого, что чуть не съел буханку; жесткие черные волосы его странно — козырьком — торчали вперед над низким лбом. И в первый же день я увидел, что Володин, единственный оставшийся от прежней компании, подсел пятым к соседнему столу.
— Почему не на своем месте?
— Так. Мне здесь лучше. Я вот с Пашкой и Петькой буду.
— Глупости! Тут ты только им мешаешь и самому неудобно — сидишь на углу. Иди на свое место.
Препираться было нельзя, и Володин нехотя вернулся. Но потом он стал ходить за мной по пятам, умоляя разрешить ему пересесть на другое место.
— Зачем?
— Ну, Семен Афанасьевич…
— Объясни, почему не хочешь оставаться на старом месте, тогда и поговорим.
— Ну, Семен Афанасьевич… Семен Афанасьевич…
Толкового объяснения не последовало — и Володин остался на прежнем месте. Но он воспользовался тем, что в столовую мы не ходили строем (просто было определено: завтрак от семи тридцати до восьми, обед — от часу до двух и т. д.), и изворачивался как мог. Он прибегал пораньше, ухитрялся с молниеносной быстротой проглотить все, что полагалось, и уходил прежде, чем Панин появлялся в столовой.
Панин проходил в столовую боком, не поднимая глаз, ел, уставившись в тарелку. Я видел, что его сторонятся, не садятся рядом, даже кровать его в спальне стояла на отшибе. Почему?
Думать, что ребят оттолкнула от него история с буханкой, я не мог — такая щепетильность как будто не была им свойственна. Нет тут другое. Но что?