Молчание снова повисло над их концом стола. Затем от окружавших скульптора пьяных горлопанов отделился и направился к ним высокий худой мужчина немного за тридцать, с короткими сальными волосами, липнувшими к прыщеватому лбу. Уоттон отметил хороший некогда костюм от Армани и открытую на шее рубашку из «Томаса Пинка». «Я невольно подслушал ваш разговор, — протяжно произнес мужчина, — но ведь гомосексуальность. — как и „стиль жизни геев“ — категория, пожалуй, все же неверная. — Он примолк, чтобы утереть прохудившийся от кокаина нос. — Сиди я в кутузке, я несомненно стал бы содомитом, но в данных условиях предпочитаю инвагинацию…»
— Эй, постой! — в высшей степени вагинальная молодая женщина — полная теней ложбинка между грудей, крошечное платье, состоявшее более из разрезов, чем из шелка, — подошла, словно дождавшись за кулисами нужной реплики, и повисла на шее мужчины. — Ты что, Кэл, слинять надумал?
— Вы знакомы? — игнорируя помеху, Гэвин соединил трех мужчин начертанной пальцем в воздухе ломанной линией. — Генри Уоттон, Фергюс Роукби, а это Кэл Девениш, писатель.
Уоттон наклонил на полградуса голову. «Слышал о вас… правда, не помню что».
— А я о вас, — Девениш основательно приложился к стакану с виски. — Вы ведь приятель Дориана Грея, верно?
— Вы с ним знакомы знаете?
— Учился с ним в Оксфорде. Не моя компании, разумеется, — выпускники частных школ, дрочилы из обеденных клубов. Смешная публика. Он тогда мало где показывался, но, сколько я понимаю,
Их снова прервали, на сей раз гораздо навязчивее. Над другим концом стола воздвигся, подобный незваной статуе Сталина, скульптор. «Мы едем к китайцам — к китайцам поедете, вы, пидоры сраные?» Двое его фабрикаторов — люди, хорошо знавшие, с какой стороны намазывают масло на мемориал жертв геноцида — рывком распрямили скульптора и поволокли прочь. «Послушайте, — сказал Кэл Девениш, когда они удалились, — не хотите все трое заглянуть ко мне домой?» И, сунув покрытую никотинными пятнами ладонь под девичий подол, прибавил: «Могу предложить хорошие вина, и порошка МДМА [75]у меня хоть засыпься…»
— А кокаин? — тоном вымогателя поинтересовался Уоттон.
— Какой-то есть точно, — и поверьте, если чего не найдется, все можно будет добыть мгновенно. У меня прямо под рукой отличный источник.
— Ну тогда… — Уоттон поднес палец к глазной повязке, словно та была маленькой черной шляпой, — ведите нас, милый мальчик.
Небольшой дом, в котором обитал Кэл Девениш, стоял, приникнув к железнодорожной насыпи, на восточной окраине Уорвуд-Скрабз, этой столичной прерии. Глубокой ночью, вырубив башку кокаином либо героином, или неопрятно напившись, или провоняв, точно скунс, Девениш лежал, размалеванный в тигровую полосу оранжевым светом уличных ламп, пробивавшимся сквозь венецианские жалюзи окна, и ощущал тряску, и лязг, и колыхания поездов с ядерными отходами, и истово молился, чтобы один из них своротил прямиком в его потную каменную конуру. В холодном свете следующего утра, морщась от боли в изъязвленной, разъедаемой ядовитой желчью гортани, он стоял в ванной, вцепившись в края раковины, и отрешенно вглядывался в свои чернобыльские глаза — так, словно катастрофа, которую он в них видел, произошла в далекой стране, о которой он почти ничего не знал.
Третий роман Девениша, «Вялая жатва», имел немалый успех. Книга получила серьезную премию и продавалась в сносных количествах. Обретенной известности хватило, чтобы набрать авансов, которых доставало еще на пять лет беспутной жизни, однако поведение Девениша становилось все более необузданным, а следующая рукопись — все более неподатливой, — и он потихоньку перемещался из рядов многообещающих молодых авторов, в ряды исчерпавших себя неудачников средних лет.
В своем придорожном доме Девениш баловался наркотиками и трахал девиц. Время от времени он приглашал в гости умников, с которыми когда-то водился, и давал себе удовольствие почувствовать, что будет и покрепче их, — накачивая гостей наркотой, пока те не валились под стол (один в доме имелся), — и поумнее, — заговаривая их до изнеможения.