– За шо чоловика забралы?– ринулся дядько Пётр в ту боковушку. – Мы делегаты слёта пэрэдовикив.
– Это хорошо, товарищ делегат, но этот гражданин оскорбительно говорил о вожде мирового пролетариата товарище Ленине.
– Шо вы балакаетэ?! Чи я ёго нэ знаю? Вин, хоть и контуженый, но за Ленина.
– Он сказал, что у товарища Ленина душа беса. И что товарищ Ленин лежит, как живой, подразумевая, что он мёртвый. А разве гражданину не известно, что товарищ Ленин и в таком положении живее всех живых?
– Хлопци, та шо ж я Варьки скажу? У ёго ж чэтвэро дитэй. Отпустите ёго, люды добри, Хрыста ради.
– Вы не волнуйтесь, мы всё выясним и, если он не виноват, мы его отпустим. У каждого своя работа. Так что не нарушайте общественный порядок и идите.
– Божэ ж ты мий, казав я ёму дураку: – Нахир вин тиби здався той Ленин? Вик ёго нэ бачилы и живи булы. Це ж надо! – за мэртвяка заграбасталы!
Дядько Петька и моргнуть не успел, как и его скрутили: – «Ах ты ж, контра недобитая!» – И через потайной ход в «чёрный ворон» да на Лубянку.
Ни жива ни мертва Любочка, кое-как с земляками добралась до хутора и поведала об этом недоразумении. С тех пор она не знатная доярка и в Москву ей не хочется. А Бурдюг и Бублик знатно на лесоповале вкалывали аж до самой хрущёвской «оттепели».
Убивец
Зима выдалась расчудесная, настоящая русская. Днём – мороз и солнце, сверкание снега, аж до самого Панского леса, который белой громадою высился над белым безмолвием снежных степей, а ночью – луна золотою порошею окутывала даль деревень по самые крыши, а то и трубы.
Степной хутор замело метелями и, казалось, всё живое заползло, залезло, закуталось, запряталось от морозной лютости, и носа не высовывало, но это лишь так казалось.
Натолкав соломы в сапоги не моего размера, я сунул в них ноги, влез в тёртый, десять раз штопанный полушубок дедушки, на свою лохматую голову нахлобучил затрапезную шапку, к двору приблудившуюся невесть откуда и когда, и вышел в снежный, сказочной красоты двор.
По над хутором девки-доярки проложили в снегу первую тропу, идя на утреннюю дойку, и по их следу я пошлёпал на бригаду, где жил Шурка Копылов по прозвищу «Бригадний».
В бригадней хате, где он жил с матерью и двумя младшими сёстрами ещё с войны, всегда было многолюдно. Скотники, конюхи, плотники и прочие работники грелись у печи, плели из полуправды и брехни сплетни, а пацаны и девчонки, кучковавшиеся у Шурки «Бригаднего», были у них вроде шутов гороховых и учились у старших не только матерщине, курению, но и всему, что могло пригодиться, а может и нет, в жизни.
Вот в то тепло бригады и направил я свои ноги в дедовских сапогах. Не иду, а плетусь в глубоких следах доярок, вдруг вижу, что у идущей мне навстречу тётки Нюрки глаза на лоб вылезли. « Наверное от мороза», подумал я. Но она вдруг заорала:
– Рятуйтэ, люды! Убивец! Убивец в хутори объявывся! – и, по пупок проваливаясь в снег, шмыганула во двор к Кыслым, показывая рукой, как показалось, на меня. Я крутанулся и вижу – несётся кто-то голый, лишь в трусах и резиновых больших калошах, с топором в руках. Узнал я в том «убивце» Толика Козленко.
"Рехнулся «Козёл»" – подумал я, – "и в разнос пошёл. Жахнет топором по башке и никакая шапка не спасёт", – сжавшись, стоял я, не в силах шелохнуться и сам не свой от нехорошего предчувствия.
Толик стремительно приближался, я схватился за голову руками и не-то кричал, не-то шевелил губами:
– Толян, ты чё?! Своих нэ узнаешь?!
И когда я почувствовал что-то мокрое в штанах, Толян пронёсся мимо меня страшным приведением и, сиганув в сугроб, подался на Савкину речку. Вижу, стал Толян на карачки и по собачьи руками и ногами снег разгребает, потом топором «жах!», «жах!» по льду.
«Ё моё! Он же прорубь рубит! Неужели утопиться решил?» – подумал я.
А Толян прорубил лёд, тут же снял калоши и трусы, шморганул носом и… бултых в прорубь!
От неожиданности я зажмурил глаза и боялся их открыть. А когда посмотрел, то увидел – Толян из проруби вылез, одел трусы, калоши нацепил на босу ногу, взял топор и идёт ко мне, как ни в чём не бывало. Тут я немного осмелел и спрашиваю:
– Толян, ты з якого пэрэпугу пид лёд полиз?
– Цэ я закаляюсь.
– Ты ж носом чмурыгаешь.
– Цэ я ще нэ совсим закалывся.
– И тиби нэ холодно по такой колодрыги?
– Не. Тилько тута трохэ мэрзнэ. Пришлось трусы надить, – и он прижал руки к тому месту, где мёрзнет.
– А калоши хиба гриють?
– Дурак ты, Мишка, и нычого у жизни не кумэкаешь. Суворов казав: «Дэржи голову в холоди, пузо в голоди, а ногы в тэпли».
– Тэпэрь кумэкаишь на шо галоши? Бэз тэпла ногам скарлатыну можно подчипыть, або свынкой заболить, а ще хуже – ящуром, або сибирку хапнуть. Не-е-е! Ногы надо бэрэгты.
– Толян, а нашо тиби цэ закалюванье? Ты шо у Сибирь зибрався дёру дать с колхозу?
– Я, можэ, и нэ закалявся бы, так дид твий Алёшка гавка каждый дэнь:
– Я тэбэ, паразита, всё равно у Сибирь укатаю, або на Соловкы.
Вот я и закаляюсь, а то там, я чув, морозы скажени. А мини выжить надо. Я родывся для изобретательства.
Разговор был уже без моего перепуга и я задал вопрос уже с подначкой: