— Благодарю за пожелание, — сухо отвечает Мигель, — и за предложение услуг. Пока что я ни в чем не нуждаюсь. Что подать вам, падре? Вино? Пирожное?
Лицо Трифона делается серым. Его жгучие глаза вперились в Мигеля.
— Я просил бы вашу милость, — тихо, но очень настойчиво говорит он, — не усматривать в моем появлении светский визит. Прошлое, связывающее нас, и то обстоятельство, что я ради вас приехал в Севилью, дает мне право надеяться, что вы увидите во мне…
— Посланника божия, — заканчивает Мигель, охваченный внезапным желанием уязвить Трифона.
— Отнюдь — я всего лишь смиренный слуга господен, но явился я сюда как ваш наставник и, если позволите, друг.
Мигель смотрит на Трифона, который стоит, опустив глаза, и тучи воспоминаний вторгаются в его мысли. Вот он, этот сыроядец, пожравший всю радость детства моего и юности. Это он, послушный клятве моей матери, заковал меня в оковы, которые ныне так гнетут меня…
— Ее милость ваша высокорожденная мать и я, — говорит Трифон, словно читая в мыслях Мигеля, — желали вам только добра. Соблаговолите понять, что мы боролись за вашу душу, хотя порой вам, быть может, и трудно было подчиниться нашим просьбам.
Приказам, мысленно поправляет его Мигель, возмущение которого растет с каждой минутой. Приказам, строгость которых усугублялась слежкой и содержанием взаперти…
Трифон пригубил из чаши, поданной Мигелем.
— Голос, говоривший с вами моими устами, был голосом бога. И сегодня, ваша милость, я пришел для того, чтобы на пороге вашей новой жизни напомнить вам об его священном имени.
Опять обвивается вокруг меня, змеиная душа, думает Мигель. Опять втирается в мой слух этот вкрадчивый голос… Нет, падре! На сей раз — нет. Голос Грегорио звучит во мне стократ громче вашего. Все во мне восстает против вас и — прости мне, боже, — против матери, против ее обещания, определяющего мою судьбу. Я ведь тоже имею право сказать здесь свое слово?!
Мигель поднялся:
— Я не забываю бога — и не забуду, падре. Однако путь свой отныне я буду определять сам. Благодарю за посещение, падре Трифон.
Трифон вышел в полуобморочном состоянии; шатаясь, сполз с лестницы. Он от меня ускользает! Из-под рук ускользает! — в отчаянии думает иезуит. — Но я не так-то легко сдамся!
Соледад, сидя в бабушкином кресле, читает вслух. Дед и бабка, полные нетерпения, стоят перед нею.
— «…не знаете, как это грустно — бродить одному днем и ночью, и со всех сторон — обыденность, посредственность… Как тяжко носить пустое сердце… Сколько отчаяния в душе, знавшей лишь тьму и печаль…»
— Да, печаль и тьма — таково состояние человека, пока в нем не проснется любовь, — кивает дон Хайме.
Соледад сложила на коленях руки с письмом и, глядя в потолок, продолжает по памяти:
— «…и вот чудо: в темноте мне явился свет… утренняя звезда дня моего, луна моих ночей… То явились вы, донья Соледад…»
Старушка растроганна, дон Хайме поражен:
— Он знает ее имя!
— Не перебивай, дорогой, — просит донья Амелия.
— «Я жду ваших слов. Пусть единое слово, — наизусть говорит Соледад, — слово о том, что вы согласны позволить мне взглянуть на ваше лицо вблизи, склониться перед вашей красотой. Ваш Мигель, граф Маньяра».
— Покажи мне письмо, Соледад, — взволнованно просит маркиз, протягивая дрожащую руку.
И правда! Подписано полным именем: Мигель де Маньяра Вичентелло-и-Лека.
— Что же, Соледад? Что ты ему ответишь? — спрашивает бабушка.
— Ах, он мне нравится, нравится! — И Соледад прячет лицо в ладони.
Старички с улыбкой переглянулись.
— В сущности, богатство не важно, — рассуждает вслух дон Хайме. — Мы небогаты — и разве от этого меньше стоим? Но я не говорю, что золото Маньяра — помеха нам. Наш скудный котел зазвучал бы полнотою, и запах от него пошел бы аппетитнее. Наш род заблистал бы новым блеском — и я, тесть Маньяры, шел бы в процессиях вслед за архиепископом и герцогом Мендоса, рядом с графом Сандрисом, ах, впрочем, нет. Это лишь внешняя сторона дела. Мне стыдно за мое неразумие… Честь и добродетель — вот драгоценность, с какой не сравнится никакое богатство. Твоя добродетель и красота, Соледад, уравняют любое неравенство меж нашими семьями.
— Я сейчас же напишу ему, — встает Соледад.
— Нет, нет, не делай этого, — советует старушка. — Не надо неспешностью выдавать интерес к нему…
— Пусть подождет несколько дней, — подхватывает дон Хайме. — Ты даже у окна не показывайся, как бы нетерпелив он ни был…
Соледад склоняет голову:
— Я буду послушна вам…
И вот идут дни, растет нетерпение Мигеля, гордость его возмущена — по десять раз на дню спрашивает он, нет ли ответа, ответ не приходит.
Мигель заряжен желанием, как туча огненными зарядами. Часами скачет на коне за городом, сменяя галоп рысью, и не может вытряхнуть из себя гнетущую тоску. Письма все нет. Окно пустое.
Он бродит по улицам, встречая редких запоздалых прохожих с фонарями. Кровь в нем кипит, стучит в висках, гудит, как водопад.
Коснуться — только коснуться белой, гладкой кожи Соледад… При мысли об этом его забила лихорадка. Не кожа — лебединые перья…