Это было неотделимо для Зощенко от вопроса о судьбах революции. Ее профанация стала темой многих произведений писателя 20-х годов. "Я был жертвой революции", - заявляет один из героев Зощенко (рассказ "Жертва революции"). Читатель ждет описания крупных событий, чреватых для тех, кто попал под "колеса истории". Но в рассказе Ефима Григорьевича, "бывшего мещанина города Кронштадта", все выглядит просто и буднично. Служил он у графа в полотерах. "Натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник, за четыре дня революции, бежит ко мне ихний швейцар и зовет:
- Иди, - говорит, - кличут. У графа, - говорит, - кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо!"
В этом восприятии истории через призму натертых полов и пропавших часиков уже обнаруживалось сужение революции до размеров ничем не примечательного, едва нарушившего ритм жизни события. Так продолжается и дальше. Где-то гремят бои, где-то слышатся выстрелы, а герой все думает о пропавших часиках. Как вдруг вспоминает, что "ихние часишки" он сам "в кувшин с пудрой пихнул". И бежит он по улицам, и берет его "какая-то неясная тревога. Что это, думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии?
Спрашиваю у прохожих. Отвечают: "Октябрьская революция". А в мыслях у Ефима Григорьевича - только часики пропавшие. Услышал он, что произошла революция, "поднажал... - и на Офицерскую". Только увидел он - графа ведут арестованного, рванулся к нему - про "часи[118]ки" сказать, а в это время мотор и задел его, и пихнул колосьями в сторону. Так и остались у Ефима Григорьевича следы на ступне.
Зощенко мало было рассказать этот удивительный случай о том, как человек прошел через революцию с мыслью о потерянных графских часах; он углубляет тему, обозначив в ней два скрытых плана. Один - большой мир, революция, артиллерия, ружейные выстрелы, а другой - мир, где революция выступает ординарно, как день, не выпадающий из других дней недели, день, где потерянные часики значат больше, чем революция. Ровным перечислением - "в понедельник я им полы натер, в субботу революция, а во вторник ко мне ихний швейцар бежит" Зощенко наметил контуры мира, где не существует резких сдвигов и где революция не входит в сознание человека как решающий катаклизм времени.
Эти два мира не выдуманы автором - они действительно существовали в общественном сознании эпохи, характеризуя ее сложность и противоречивость. Наделавшая немало шума фраза Зощенко: "А мы потихоньку, а мы полегоньку, а мы вровень с русской действительностью" - вырастала из ощущения тревожного разрыва между этими двумя мирами, между "стремительностью фантазии" и реальной "русской действительностью". Проходя путь, лежащий между ними, высокая идея встречала на своем пути препятствия, коренившиеся в инерции психики, в системе старых, веками складывавшихся отношений между человеком и миром.
Так инертность человеческой природы, косность нравственной жизни, быта стали основными объектами художественного познания Зощенко.
Поэтому только поверхностный наблюдатель мог в 20-е годы ограничиться мыслью о том, что мещанство в изображении Зощенко - это мелкая городская буржуазия, "городские жители, мещане, имеющие какую-либо небольшую собственность"301.
Реальное опровержение этой точки зрения было заложено уже в широком диапазоне зощенковских героев: их социальный круг был велик и далеко выходил за рамки тех, кто имеет "какую-либо небольшую собственность", - тут были и рабочие, и крестьяне, и служащие, и интеллигенты, и нэповские хозяйчики, и "бывшие". [119]
Эта размытость сословных перегородок заставила наиболее внимательных критиков более осторожно употреблять понятие мещанство в применении к творчеству Зощенко, и уже в 30-е годы Ц. Вольпе писал о том, что Зощенко разоблачает особое качество сознания - тип мещанского сознания302.