«Но ведь это ничего не изменит, – сказал полковник. – Ты пойми: это ничего не изменит. Линия остается. Нулевой пойдет. А она, эта женщина, все равно мертва. Уже мертва. Как ты. Впрочем, как и я. И ты будешь мертвый, даже если проживешь до ста лет. Или еще не понял? Ты ведь останешься здесь. Ты будешь служить Линии. Встречать и провожать нулевой. Что бы ни случилось. Даже если все остальные передохнут. Пока не прикажут жить иначе. А – не прикажут. Когда-то это понял твой отец… – Он запнулся. – Странно, что ты никогда не спрашивал, почему твой отец поступил так, как он поступил… – Выжидательно помолчал, но Иван все так же стоял с пистолетом у рыжего виска, молча и неподвижно, а в темноте, под дождем нельзя было разглядеть выражение его лица. – Даже она, эта женщина, все это поняла, давно поняла. Тебя нет, меня нет, никого нет, мы все только тень Линии, тень приказа, если хочешь, – тень будущего. Того приказа, о котором многие мечтают, не будет никогда. Потому что такие приказы не поступают по телеграфу, их не привозит фельдсвязь… такие приказы люди отдают себе сами. А ни ты, ни другие на это не способны. Поэтому то, что ты задумал, – бессмысленно. Как и все остальное… Понял?»
«Понял, – сказал Ардабьев и выстрелил. – Еще бы».
И еще раз выстрелил – уже в мертвого.
Грохотал по мосту нулевой, стонало железо, гремел чугун, гудела Линия…
Иван оттащил полковника к воде и, пока не застыла рука покойника, с трудом втиснул в нее рукоятку пистолета, прижал чужие пальцы к рубчатке. Столкнул тело в воду. Нашел на берегу длинную кривую жердину и что было силы оттолкнул труп. Полковника снесло метров на десять вниз и прибило к берегу. Иван оттолкнул. Труп поплыл, развернулся и снова пристал к берегу. Иван снова оттолкнул. Он шел за ним по берегу, пока тело не подхватило течением. Бросил жердину в воду. Ну и ну. Присел на корточки, закурил. Километров пять прошел, не меньше. Ну и ну. Никак не хотел отлипать от земли, от этого света. Упрям. Как все. Он выкурил папиросу в три затяжки, закурил другую. Мертв. Вопрос только в том, кто мертвее. Хлестал дождь, но Ардабьев ничего не замечал, ничего не чувствовал. Может быть, только усталость.
Он вернулся перед рассветом. Фира спала в комнате, уронив голову на локоть. Вскочила, недоуменно уставилась на Ивана.
«А он где? Где полковник?»
Ардабьев сходил в сарай за углем и щепками, растопил печку, бросил в топку ремень и офицерскую фуражку. И только после этого посмотрел на нее и с огромным трудом выговорил: «Фира…»
Он знал ее. Он знал это тело. Оказывается, знал. Каждую впадинку, каждую складочку, каждую родинку. Он знал, чем она пахнет. Знал все оттенки этого запаха. И даже вкус ее твердых сосков. Этот изгиб руки он обнаружил когда-то у Розы, а эти беспомощно приоткрытые губы – такие же были у Стояхалки. А разве не так же обнимала Кузя, разве не так же ее пальцы пробегали по его плечам и спине? Разве не такой живот был у Лильки с Шестой? А дрожь груди – не Аленина ли? Все верно: она и была – все женщины. Все женщины и еще она сама. Она была хлебом. Ты меня словно ешь, Ваня. Да. Ты люби меня не только телом, Ваня. Да. Вот так. Медленно. Вечно. Всегда. Я научусь. Чему? Тебе. И он учился ей, даже не трудясь запоминать, зазубривать все то, что ей нравилось. Да, вот так. Любимый, вот так. Всегда. Она была всеми его женщинами сразу, их кожей, их запахами, их нежностью, их страстью, их надрывом, их криками и шепотами, всасывающими трясинами и безвоздушными высями, колыбелью, жизнью и могилой.
Обессиленные, они лежали на узкой кровати. Спи, сказал он, усни. Ничего не бойся. Ничего и никогда. Дай, попросила она, вон там. Это были конфеты, дешевенькая карамель. Она сунула карамельку в рот.
«Дурная привычка. Не могу заснуть без конфеты за щекой. Так вот и сплю – полон рот сиропчика…»
И заснула. Он смотрел на нее и думал, что готов – сейчас же, сию минуту – пристрелить хоть тыщу полковников, генералов, маршалов и вождей, пристрелить и никогда не мучиться совестью или чем там мучаются убийцы. Нет. Никаких мучений. Лишь бы она спала с полуулыбкой на устах, с карамелькой за щекой, с капелькой сладкого сока в уголке рта…
Ардабьев со стоном проснулся. На ходиках было одиннадцать тридцать. Ну да, не мог же он проспать. Вокруг тусклой лампочки с монотонным жужжанием кружила муха. Не спится. Нет, не спится. Дождь.