— Кто поступится честью ради моды, того лишит чести время.
Так, значит… Эстер умолкла, он посмотрел на ее упоенное, поднятое к нему лицо — и любовь и жалость пронзили его сердце… Значит, быть по сему. Каждому свое: он останется в своем мире, она — в своем.
Но не сегодня. Сегодня он не в силах ей это сказать.
Завтра…
Да, завтра он ей скажет. Так будет лучше. Он скажет все прямо и ясно, как понял сейчас сам… так, чтобы и она поняла. Скажет — и покончит с этим… но не сейчас, а завтра.
Только одного он не скажет, так будет легче и для него и для нее. Будет верней, быстрей, милосердней, если он не скажет, что все еще любит ее, всегда будет ее любить и никогда ни одна женщина не займет в его душе ее место. Ни взглядом, ни единым словом, ни просто пожатием руки он не выдаст себя — пусть она не знает, что никогда ничто на свете не давалось ему трудней. Будет куда лучше, если она этого не узнает, ведь если узнает, ей этого не понять…
…ни за что ей завтра не понять…
…что время не ждет и глубинные течения увлекают с собою сердца человеческие…
И он должен идти.
В тот вечер они больше почти не говорили. Спустя несколько минут он поднялся и с тяжелым сердцем ушел из ее дома.
КНИГА ТРЕТЬЯ
«КОНЕЦ И НАЧАЛО»
Когда цикада вылезает из земли, чтобы завершить круг своей жизни, она похожа скорей на жирную, перепачканную личинку, на червя, а не на крылатое созданье. С трудом карабкается она по древесному стволу, и кажется, ноги у нее чужие, с такими усилиями, так неловко она их передвигает, будто еще не научилась ими владеть. Наконец мучительный подъем окончен и передними ножками она вцепилась в кору. И вдруг легкий треск — и верхняя одежка ее аккуратненько раскрывается на спине, точно расстегнулась «молния». Медленно насекомое начинает через щель выпрастывать из одежки тело, голову, всю себя. Медленно, медленно завершает она это поразительное действо и медленно выползает под солнечный луч, оставив позади бурую покинутую оболочку.
Живая простейшая протоплазма, чуть зеленеющая, долгое время неподвижно лежит на солнце, но если набраться терпенья и понаблюдать за ней еще, увидишь чудо изменения и роста, которое совершается у тебя на глазах. Через некоторое время в этом теле начинает пульсировать жизнь, оно делается плоским и, точно хамелеон, меняет цвет, а из крошечных отростков на спине с обеих сторон постепенно возникают крылья. Они растут все быстрей, быстрей, — прямо на глазах! — и вот уже мерцают на солнце прозрачные радужные крылья. Вот они уже трепещут — чуть заметно, потом быстрей и вдруг с металлическим шелестом рассекают воздух — и новорожденное созданье вольно взмывает вверх, в иную стихию.
Осенью 1929 года Америка была подобна цикаде. Она подошла к концу и к началу. Двадцать четвертого октября в Нью-Йорке на Уолл-стрит, в здании с мраморным фасадом, внезапно раздался грохот, который услышала вся страна. Мертвая, изношенная оболочка былой Америки треснула на хребте и распалась, и начало выходить наружу нечто живое, меняющееся, страдающее, что было заключено внутри, — подлинная Америка, та Америка, что существовала всегда, та, которой еще предстояло обрести себя. Она вышла на дневной свет оглушенная, сведенная судорогой, изувеченная оковами неволи и долгое время оставалась в оцепенении, полная еще скрытых жизненных сил. И ждала, терпеливо ждала следующей стадии своего превращения.
Перед взором тех, кто стоял во главе государства, так долго маячил призрак мнимого процветания, что они уже забыли, какова Америка на самом деле. Теперь они ее увидели — увидели ее новый облик, ее первозданную грубость и ее силу — и, содрогаясь, отвратили от нее свой взор. «Верните нам нашу износившуюся оболочку, — сказали они, — нам было в ней так удобно и уютно». И еще они попытали магию слов. «У нас все прочно и благополучно», — говорили они, пытаясь убедить самих себя, что, право же, ничто не изменилось, все как было, так и осталось — было, есть и пребудет во веки веков, аминь.
Но они ошибались. Они не знали, что домой возврата нет. Америка оказалась на переломе: что-то в ней кончилось и что-то начиналось. Но никто не знал, что же теперь начинается, и из-за этой перемены, из-за неуверенности и несостоятельности тех, кто возглавлял государство, росли страх и отчаяние, а скоро подкрался и голод. И только одно было несомненно, хотя никто этого еще не понимал. Америка оставалась Америкой, и какой бы она ни стала, она останется Америкой.