Все это так. Но, когда книга моя вышла в свет, историю эту истолковали превратно. Никто из нас пятерых, на мой взгляд, не стал «конченым человеком» и не «ожесточился», что и подтверждает вся наша дальнейшая жизнь. Конечно же, трагические последствия нашего поступка (а из пятерых лишенных гражданских прав по крайней мере трое — не стану говорить, кто именно, — были всего лишь зрителями) наложили темный, страшный отпечаток на нашу юность. Но прав был Рэнди, когда прошептал мне в ту ужасную ночь, пока мы стояли, бледные, беспомощные, и при свете луны смотрели, как несчастный мальчик истекает кровью:
— Мы ни в чем не виноваты… просто мы безмозглые дураки!
Да, такое чувство было у всех нас в ту ночь, когда мы в ужасе стояли на коленях вокруг умирающего товарища. И я знаю, то же чувствовал и сам Белл — он видел ужас и раскаяние на наших побледневших лицах и, умирая, пытался нам улыбнуться, что-то сказать. Он не мог выговорить ни слова, но все мы знали: если бы ему это удалось, он сказал бы, что жалеет нас, что понимает — это мы не со зла, нет, просто по глупости.
Мы убили его… его убила наша бездумная дурь… по, умирая, он только это и мог бы сказать нам в осуждение. И мы разбили сердце нашего Платона — нашего Учителя Гранта, нашего Философа… но когда в ту ночь он посмотрел на несчастного Белла и потом повернулся к нам, он тоже только и сказал вполголоса: «О господи, мальчики, как же это вы?»
И все. Даже отец Белла и тот не сказал нам ничего другого. И когда первая буря миновала, когда затих прокатившийся по всему штату вопль возмущения и негодования, у нас осталось сознание непоправимости сделанного, остался роковой, неотступный вопрос «Почему?», безжалостно стучавшийся в душу, и это было нам самой суровой карой.
Очень скоро все тоже поняли и почувствовали это. Вспышка гнева, из-за которой нас лишили гражданских прав, быстро погасла. Спустя три года нас даже восстановили без шума в правах гражданства. (А мне в ту пору было только восемнадцать, и потому нельзя даже сказать, что я лишен был права голоса.) Через год после исключения нам всем разрешили вернуться в колледж и доучиться. Сердца людей смягчились, более того, скоро все уже порешили так: «Они это не нарочно. Просто они были круглые дураки». Позднее, к тому времени, когда решено было восстановить нас в правах гражданства, общественное мнение стало совсем снисходительно, в сущности, нас уже простили. «Они достаточно наказаны, — говорили люди. — Они тогда были совсем еще дети… и ведь они не нарочно. Да притом (еще довод в нашу пользу) это стоило жизни одному, зато покончило с издевательством над новичками по всему штату».
Что же касается дальнейшей судьбы нашей пятерки… Рэнди Шеппертона уже нет в живых, но Джон Брэкет, Стоуэл Андерсон и Дик Карр вполне преуспели в жизни. Когда я в последний раз виделся со Стоуэлом Андерсоном, — а он адвокат и политический деятель в своем округе, — он сдержанно сказал мне, что тот случай ничуть не повредил его карьере, скорее даже помог.
— Если люди видят, что ты живешь как положено, они охотно забывают, что однажды ты оступился. Они не только готовы простить, по-моему, они даже рады протянуть руку помощи.
«Если люди видят, что ты живешь как положено!» Не стану вдаваться в объяснения, но думаю, что этим все сказано. После той истории ни у кого не вызывало сомнений, что трое из нас — Брэкет, Андерсон и Карр — «живут как положено», я думаю, участие в пайн-рокской истории даже усилило в них естественное стремление «жить как положено». Уверен также: обвинения в безнравственности, в том, что я живу «не так, как положено», которые посыпались на меня, когда вышла моя первая книга, были бы еще злей и беспощадней, если бы со мной не дружили такие приличные люди, как Брэкет, Андерсон и Карр.
Понимаете, Лис, не стоило бы тратить время и вытаскивать на свет этот неизвестный Вам случай из моей жизни, но я подумал: а вдруг Вы когда-нибудь услышите о нем и как-нибудь не так истолкуете? В Либия-хилле кое-кто полагает, что та история вполне объясняет появление моей книги. Вот и Вы тоже могли бы поверить, что она искалечила и ожесточила меня и имеет какое-то отношение к тому, что произошло теперь. Девять десятых Вашего ума и сердца отлично понимают, почему я должен с Вами расстаться, но одна десятая все еще недоумевает, и Вы, конечно, будете доискиваться ответа. Иногда Вы пытались спорить со мной по поводу моего, как Вы полушутя его называли, «радикализма». Я уверен, нет во мне никакого радикализма или, может быть, есть нечто совсем иное, чем то, что называете этим словом Вы.
Так что, поверьте мне, случай в Пайн-Роке тут ни при чем. Он ничего не объясняет. Скорее наоборот. Естественно было бы предположить, что меня, как и остальных участников, он заставил особенно упорно стремиться жить как положено, придерживаться общепринятого порядка вещей.