«Господи! Да что же я натворил? В иные часы меня гнетет чувство ужасающей, непоправимой вины! Никогда еще до последней недели я не представлял, как безмерно, чудовищно далеки друг от друга Художник и Человек.
Как художник я могу рассматривать свою книгу с чистой совестью. Подобно всякому иному писателю, я о. чем-то сожалею, чем-то недоволен: книге надо бы быть лучше, она не достигла того уровня, какого бы мне хотелось. Я ее не стыжусь. Я чувствую, что написал ее именно так но внутренней необходимости, я должен был ее написать и, написав, остался верен тому единственному во мне, что хоть чего-то стоит.
Так говорит Человек-Творец. И вдруг все меняется, я уже не Творец, а просто Живой Человек — член общества, друг и сосед, сын и брат рода людского. И когда я смотрю на то, что сделал, с точки зрения этого человека, я сразу чувствую себя последним псом. Я вижу, сколько боли и страданий причинил людям, которых знаю, и не пойму, как же это я мог и какие тут возможны оправдания — даже если бы мой роман был велик, как «Король Лир», и убедителен, как «Гамлет».
Как ни дико это звучит, поверь: читая письма, которые просто-напросто оскорбляли, проклинали и угрожали, я даже получал своего рода нелепое, чудовищное удовольствие. Оказывается, есть горькое утешение в том, что меня обзывают самыми непотребными словами, какие только можно вспомнить или придумать, или грозят, если я посмею сунуться в Либия-хилл, тут же прострелить мне башку. Что ж, во всяком случае, написав такое письмо, бедняга хоть немного отвел душу.
Но есть письма, которые вонзаются мне в сердце, как нож острый, — эти не проклинают и не угрожают, их написали люди, которые ошеломлены и ушиблены, которые никогда не причиняли мне зла, были расположены ко мне, доверяли мне, эти люди не знают, каков я на самом деле, и теперь пишут, не тая боли, содрогаясь душой, обнаженной, исхлестанной жгучим стыдом, и, ничего не понимая, снова и снова задают мне все тот же страшный, неотступный вопрос: почему ты это сделал? Почему? Почему?
Я читаю их письма — и сам перестаю понимать почему. Я не могу им ответить. Как Человек-Творец я думал, что знаю, и думал, что ответ мой вполне исчерпывающий. Я писал о них с грубой прямотой, старался не упустить ни единой мелочи и подробности, потому что думал, что писать иначе, что-то утаивать или смягчать было бы трусостью и фальшью. Я думал, что Книга моя — сама себе оправдание.
Но теперь, когда дело сделано, я уже ни в чем не уверен. Меня терзают и сводят с ума сомнения и горькие сожаления. В иные минуты я, кажется, готов жизнь отдать, лишь бы вернуть мой роман в небытие, чтоб не было ни рукописи, ни книги. Ведь чего я этой книгой достиг? Только опозорил своих родных, друзей и всех тех в нашем городе, чья жизнь хоть как-то связана с моей? А что я спасаю среди обломков этого крушения?
«Честность художника», — скажешь ты.
О да… если б только подобное утешение могло успокоить мою совесть! Что уж говорить о честности — в ней тоже есть червоточинка. Если б я мог сказать себе, что каждое слово, каждая фраза, каждая сценка написаны мной в полную силу, непредвзято и беспристрастно! Так нет же. В памяти всплывает столько слов, столько беспощадных фраз, написанных в запальчивости, которая не имеет ничего общего ни с искусством, ни с моей честностью. Все мы люди, а не ангелы, и уж что нам не дано, то не дано! Так что же, значит, художник не может творить с чистым сердцем?
Во всей этой скверной истории есть еще и мрачная насмешка. Это же до безумия смешно: в письмах почти все проклинают меня за то, чего я не делал и чего не говорил. И еще того смехотворней — меня хвалят, хоть и неохотно, как раз за то единственное, чего у меня нет. В большинстве писем, даже в тех, где меня грозятся повесить и отказывают мне в малейших крохах таланта (кроме разве гения непристойности), меня неизменно превозносят за мою так называемую «память». Кое-кто обвиняет меня в том, что восьмилетним мальчишкой я рыскал повсюду, напихав в карманы записные книжки, — и, навострив уши и вылупив глаза, подслушивал, подглядывал, запоминал каждое слово, каждую фразу, каждый поступок моих добродетельных, ничего не подозревающих земляков.
«В жизни не читал такой похабной стряпни, но не могу не отдать тебе должное — память у тебя на диво», — весьма убедительно пишет один из моих сограждан.
А памяти-то у меня и нет. Я должен видеть что-то тысячу раз прежде, чем и вправду увижу. То, что они называют моей памятью, то, что, как им кажется, они и сами помнят, они на самом деле никогда не видели. Им чудится, будто они помнят, а на самом деле это я наконец увидел, когда поглядел в тысячный раз».