Сейчас сэр Эндимион клеймил коварство нарядов в полном блеске черного шелкового парика с косой в сетке, присыпанного зеленой пудрой и завязанного рубиновой лентой; помимо того, на мастере красовались кафтан винно-красного шелка и такой же камзол, то и другое с вышивкой и золотыми пуговицами; оливковые короткие штаны с изумрудными застежками и пара отполированных туфель «воловий язык» с кроваво-красными каблуками. Острый запах (памятный мне после нашего посещения королевской парфюмерной лавки как «Дурацкая отрада») столь назойливо проникал во все уголки таверны, что джентльмены, сидевшие у самой отдаленной стены, отвлекались от курения и питья и недоуменно втягивали носом воздух.
— Греки полагали, — продолжал сэр Эндимион, — что тело, лишенное облачений, то есть нагое, наиболее успешно примиряет противоположности, приводя плотскую оболочку в соответствие с разумным математическим законом, в ней выраженным, и делая этот закон истинным наслаждением для чувств. Является ли наша одежда воплощением математического закона? — вопросил он меня, посматривая на собственный камзол и штаны. — Вот уж нет, особенно если она вышла из рук халтурщика, именующего себя английским портным. Но человеческое тело! Вот где вершина совершенства! Роспись Всемогущего Творца!
Я заподозрил, что он нашел бы своего философского союзника в авторе «Совершенного физиогномиста», который во второй главе своего трактата (ее я одолел недавно) выдвинул смелую гипотезу, что все отметины на теле: родинки, родимые пятна, рябины, бородавки и веснушки — чрезвычайно важны на космическом уровне. Однако поразмыслить над этим мне не удалось, поскольку сэр Эндимион извлек из кармана камзола какой-то мелкий предмет и неуклюже сунул его мне в руки. Тем временем его зрачки расширились, а брови на безукоризненно вертикальном лбу поднялись так высоко, что едва не исчезли под зеленоватым париком.
— Греки и римляне — к примеру, великий Фидий — славили своими творениями мужское тело, однако, как говорит ваш мистер Хогарт, «формы женского тела красивей, чем мужского». Откройте это.
— Сэр?
Его испачканный краской палец указывал на предмет в моей ладони, и я впервые опустил на него взгляд. Это был оловянный кулон, вроде того, который Элинора при нашей первой встрече швырнула мне в голову.
— Прошу, откройте.
Вернувшись вскоре к себе (с больной головой как из-за выпивки, так и из-за увиденной миниатюры), я обнаружил два ожидавших меня письма. В первом, от Пинторпа, содержались абсурдные — и тем не менее тревожные — новости, едва ли способные Успокоить мой возбужденный разум. Ныне мой друг отстаивал ту точку зрения, что не только люди вокруг нас являются плодом нашего воображения, но и — если я его правильно понял — подлинность воспринимающего субъекта тоже сомнительна. Это бредовое утверждение выдвинул, по его словам, ряд выдающихся британских философов.
«Дэвид Юм, — говорилось в начале письма, — в своем Трактате о Природе Человека» (книга I, часть IV, раздел 6) утверждает, что Разум является Сценой, перед которой скользят и перемещаются наши Впечатления о Мире, подобно тому, как театральные Задники скользят туда-сюда и вверх-вниз в неверном Свете восковых Свечей перед Зрителями, то есть перед нашим воспринимающим Я. Мистер Юм замечает, что мы склонны, нарушая всякую Логику, присваивать Идентичность и Тождество этим Объектам Восприятия — короче, этим Людям или, скажем, Актерам, которые появляются в переменчивом Свете Сцены и, важно прошествовав по Подмосткам, исчезают в Кулисах, а затем выходят вновь и вновь, на Вид те же самые. Иначе говоря, когда мы встречаем на Улице наших Друзей Питера и Джона, мы, разумеется, предполагаем, что это те самые Питер и Джон, с которыми мы накануне условились встретиться сегодня Утром в этот самый Час. Но, спрашивает мистер Юм, как можем мы утверждать, что это