Так-то, Костя, так-то. Кому Бог даст!
Захотелось ещё чаю, но просить не стал. Вставать, идти на кухню, чтобы поставить чайник – не пить же холодный, – лень было.
Хоть яблок обещанных попробовать. Будто мультяшные.
Надя вынула камеру из футляра.
– Можно, Костя, я сниму?
Взглянув на расчехлённую камеру, Костя удивился:
– Зачем?
– Это как дневник. Всего лишь.
– Зачем?
– Чтоб интересней жилось. Чтобы было что снимать, приходится быть там, где интересно, – кивнула на камеру. – Работает навроде компаса.
– Снимай, если надо. Дневник у неё… Все вы, блин, с выдумкой.
Надя включила камеру, а Костя снова повернулся к Фиме:
– Но мы в сторону ушли. Ты скажи, я ведь чего хочу понять. Ну великая страна, ну хорошо. Но зачем Армагеддоном-то стращать?
Не хватало сейчас ребят. Просто чтобы стояли рядом – и думали так же, как он. И молчали. Не все поддержали его. Четверо. Мало – но тут не в числе ведь дело. Всё разъяснится как-нибудь. Разъяснится всенепременно. Будут ещё стоять рядом, локоть к локтю, плечо к плечу. Единые. Монолит. Как же может всё рухнуть вдруг? Никак не может. Вон разошлось как – кругами, кругами разошлось. С каким-то вот Костей-из-Солнечного сидит сейчас, спорит. И дальше только расти будет, будет разрастаться. С машиной, конечно, маху дали. Так без накладок ведь не бывает.
– Вот вы с флагом своим по дорогам бегаете. На флаге – крест с мечом. Не по себе мне от вашего флага. Честное слово, ну не по себе.
Костя ещё говорил, говорил.
Неожиданно Фима почувствовал глухую подавленность.
Кровь тугой струёй хлынула у него из носа, прямо на стол, забрызгивая куриные объедки и вазу с райскими яблоками.
Надя завизжала, вскочила на ноги.
Засуетились, Костя стянул с себя футболку, сунул ему под нос. Чужой запах. Пот чужой.
– Запрокинь! Запрокинь, говорю, голову!
Взял за руку:
– Прижми вот так, подержи. Я сейчас бинт притараню. Держи, сказал!
Потом Фима лежал наверху, а снизу доносились приглушённые встревоженные голоса. Костя спрашивал, Надя отвечала. Говорили, понятное дело, о нём. И о том, как они только что героически спасли его от носового кровотечения. Пару раз скрипели деревяшки – кто-то из них ходил к лестнице, вслушивался в тишину наверху, наваливаясь на перила. Ложка звякала о чашку – размешивали сахар. И снова тревожное: бу-бу-бу. Ему хотелось крикнуть им: да хватит уже бубнить! Было не по себе от этого бубнежа. Будто он – опасно больной, а они – вот ведь назойливый какой образ – семья, дежурящая у постели больного. Ночник включили на тумбочке. Он сочился бледным желтоватым светом, вычертив глаз посреди потолка. Ни дать ни взять – картинка из русской классики. Нелепость. Было б из-за чего… бубнят, бубнят… Под носом кусок бинта. Кровь остановилась почти сразу. У него так бывает. Медик в Стяге сказал: ничего страшного. А эти устроили…
Ну и пусть. Пусть. Подыграет им, поваляется тут, как гриппозное дитя. Уложили в детской…
Как тот кусок у Набокова, когда больной мальчик ясновидит. Зачитывался когда-то. Глупый был, читал всё подряд. Про карандаш. Как там?
Да, сейчас бы ещё Ивонна Ивановна зашла, с бульоном. Недаром писателишка нерекомендованный: всё у него шиншиля-вуаля и чашка бульона.
Кровать в виде автомобиля. Красный гоночный автомобиль. Короткая кровать, ноги не помещаются.
А ребята сейчас в тёмной, на голых досках.
Не детская, а магазин игрушек. Со всех сторон – самолёты, танки, солдаты разных эпох и размеров. Всего так много, бесконечно много. Повсюду: на полках, на столе, на полу – крылья, гусеницы, сапоги. Зачем столько игрушек, неужели их всех можно любить?
Дали ребятам в тёмную хотя бы одеяла на ночь? Могли не дать. Сегодня первый день – значит, из еды были только чай и пряник.