На Лионском вокзале под огромным стеклянным навесом клокотали и дымили паровозы. Линия пригородов тащила маленькие старомодные вагончики. На путях дальнего следования стояли пульмановские составы гармонией, со спальными и вагоном-рестораном. По временам паровозы прочищали себе внутренности — пускали из поршней облака пара со свистом и шипом, наводя оцепенение. Пар клубами валил к железо-стеклянной крыше — на минуту становилось похоже на баню. Носильщики катили вагонетки с вещами. У третьего класса гоготали солдаты в голубом — вечным гоготом молодых жеребцов. Пожилые дамы марсельского происхождения, с усиками, в черных платьях, с дешевенькими чемоданчиками и кульками, расправляя юбки, чинно усаживались в купе. Виднелось несколько смуглых марокканских рож — сухой, противный говор.
Фанни катила по перрону к первому классу, едва поспевая за носильщиком, стараясь не потерять ныряющую его ладью на колесиках. Суета, многословие, волнение расходилось от нее кругами, как от камня, брошенного в пруд.
— А, вот и путешественник! Таки уж он здесь, пора, сейчас займем компартиман [44], у тебя все с собой, ничего не забыл? Здравствуй, Дора, устроим его отлично… Все хорошо.
Рафа и Дора Львовна ждали уже у синего вагона, где африканцам быть не полагалось. Только что вошла худенькая англичанка, потом сытая французская дама с мужем. Рафа в каскетке, новом пальто, спортивных штанах ниже колен — дальше пестрые чулки, желтые башмаки: хоть бы и не из русского дома в Пасси. В руке очень приличный чемодан.
Проволновавшись сколько полагается, раза три пересчитав вещи, Фанни уселась с видом довольной изнеможенности на бархатном диване с белой кружевной накидкой — P. L. М. Обмахнула лицо платком.
— Дора, ты можешь быть совершенно покойна. У тети Фанни твоему молодцу плохо не будет. Привезу жирного, веселого…
Рафа не очень ее слушал. С видом знатока осматривал купе, вышел в коридор, потрогал оконное стекло.
— Это старый вагон. На P. L. М. все вообще плохое. И постоянные крушения.
— Ты слышишь, как он рассуждает? Откуда ты это знаешь? Рафа пожал плечами с таким видом, что стоит ли, мол, разглагольствовать с теткой о вещах самоочевидных?
Дора Львовна держалась покойно. Собою владела, считала, что распускаться не следует. Но было у нее не совсем приятное чувство: точно перед Рафой она в чем-то виновата. Сплавляет? Нет, пустяки, конечно. «Очень глупо было бы не дать ему возможности провести месяц на юге…»
Когда подошел час последних поцелуев и веером стали захлопываться двери, Рафа тоже присмирел. Дора крепко и нежно, слегка побледнев, его поцеловала.
— Если соску… чусь, сейчас же к тебе приеду.
— Непременно. Пиши!
Фанни кивала из окна. Он вспрыгнул на площадку. Дверь захлопнулась, содрогание прошло по телу поезда, он качнулся и тронулся. Личико Рафы с темными локонами было видно за стеклом. Дора шла за поездом. Потом тяжкая змея все сильней стала наддавать, обращаясь в стрелу, пущенную из лука — ей лететь в вечереющей мгле полей французских, громыхая и блестя огнями — к дальнему морю. Буржуа и марокканцы, Рафа, Фанни и солдаты в голубых шинелях — все уравнено в некоем небытии.
Странно как-то: был мальчик и вот нет его.
ПАРОХОД «КАПИТОЛИНА»
— Редко-Конопленко, Редко-Конопленко, Редко-Редко… — напевал генерал, — Редко-Конопленко…
В ветхом пиджачке, в мягких туфлях, но выбритый, он ходил по диагонали комнаты. Обстановка определялась так: полдень предвесеннего парижского дня, теплого и погожего, с высокими облачками на небе нежно-голубом. В окне расчерчено оно тонкими ветвями каштанов жаненовских. Нет еще почек, но скоро будут — бледный свет, реющий, с летящим в нем голубем, обещает неплохое. Каждый год спускается весна на город этот, одевает зеленью каштаны, синеватым дымом дали.
Таков пейзаж генеральский. Внутреннее же положение: газета, которую подсовывает по утрам Валентина Григорьевна, прочитана. Кофе выпит. Есть кусочек черного хлеба и луковица, но лук он ест на ночь, заедая жареным черным хлебом: днем неловко, запах…
— Редко-Конопленко, Редко-Конопленко… Редко-Редко… Под фамилию из объявлений легче ходить, при напеве, похожем на барабан. Если бы Рафа присутствовал, это доставило бы ему истинное удовольствие. Он сказал бы, что генерал «шутится». Но Рафа далеко.
Черный хлеб очень пригодится. Кроме него ничего нет. Угля для печурки не съешь, да и его дала Дора Львовна. Из Олимпиадиной рекомендации ничего не вышло: нанялся уж художник-француз. Набежала за эти дни работишка — раздавать рекламы на улице. Роздал, за три часа десять франков в карман. Служба не предосудительная, но случайная. В тот же день ночной шофер, капитан Бехтерев, завел в бистро и за стойкою рассказал, как можно заработать: бродить у подъезда знаменитого публичного дома и ждать, когда русский шофер привезет кого-нибудь. «Мы, русские, — сказал капитан, — не звоним для ночного клиента — брезгуем. Французы звонят, получают от дома франков по тридцати. Есть же особые типы, которые ждут именно нашего брата, и как он остановится — раз, позвонил. Ему и перепадает».